— С ней все в порядке? — встревоженно спросил Малколм.
— О, конечно, — заверили его друзья. — Мы попросили водителя такси подождать ее и доставить сюда. Она скоро будет.
«Нанна поможет ей быстро переодеться, — успокоил себя Малколм и вдруг вспомнил, что дал Нанне билеты в театр. — Возможно, Нанна уже успела вернуться. Она, конечно же, взяла такси, чтобы быстрее быть дома».
В половине двенадцатого он не спускал глаз с двери, но тут его заставили пригласить на танец жену французского посланника.
Танец уже заканчивался, все хлопали оркестру, когда Малколм вдруг увидел, как в зал вошла Флоренс. Одного взгляда было достаточно, чтобы он похолодел и ледяная рука ужаса сжала его сердце.
Флоренс была пьяна, в этом не было никакого сомнения. Локоны в беспорядке падали на лоб, разорванное платье, которое она хотела сменить, все еще было на ней, и оторванный кусок подола неприлично тащился по полу.
Она стояла, оглядываясь вокруг мутным взором, а затем вдруг на весь зал крикнула:
— Малколм, дорогой...
Многие оглянулись на нее, а она почти бегом пересекла зал, обхватила руками Малколма и стала страстно его целовать.
Последовавшие десять минут были кошмаром. Малколм до сих пор краснел от пережитого позора, когда вспоминал об этом. Флоренс упорно не хотела уходить с бала и выражала свой протест громко и недовольно, пока вдруг не разрыдалась.
Малколм поспешил поскорее увезти ее, и первое, что он увидел, войдя в дом, была опустошенная наполовину бутылка коньяка на столе в столовой. Он понял, что Флоренс, вернувшись домой, даже не подумала подняться к себе в спальню, чтобы переодеться.
Нанна была уже дома, и они, не проронив ни слова, уложили Флоренс в постель.
Утром следующего дня Малколм сбивчиво объяснил своему начальнику, что у его жены была сильная простуда и ее поведение объясняется воздействием лекарств.
Это неубедительное объяснение было встречено с пониманием и сочувствием. Последнего было, пожалуй, слишком много, и Малколм понял, что это первый удар погребального колокола, предвещающего близкий конец его карьеры.
В том, что его, удобно устроившегося на диване спального вагона, мчал сейчас через ночь «Голубой экспресс», Малколм видел нечто символическое.
Слова «магия Лазурного берега» попались ему на глаза, когда он раскрыл рекламную страницу газеты. Эти слова возродили в нем тот остаток воображения, который он всегда подсознательно берег.
И на мгновение перед его мысленным взором возникли лазурное море, цветущие мимозы, высокое, в звездах небо, ленивый плеск волн, набегавших на золотую полоску песка.
Он понял в какой долгой — целых десять лет — дремоте пребывало его воображение.
Приехав в отель, он предоставил лакею распаковать чемоданы в своем просторном, с видом на море номере.
Пока тот ходил от чемодана к шкафу, развешивая и раскладывая вещи по своим местам, Малколм отдыхал в кресле, любуясь тем, как щедро светит солнце в окно.
Время от времени на хорошем французском он инструктировал слугу, куда лучше положить ту или иную вещь.
Малколм был педантично аккуратен, что свойственно привыкшим к одиночеству мужчинам. В их доме в Лондоне его спальня была образцом аккуратности и порядка.
Он не стал использовать в качестве спальни гардеробную, примыкавшую к спальне Флоренс. Она была отдана в распоряжение Нанны, чтобы та была поближе к хозяйке. Малколм выбрал большую, холодную комнату на другой стороне лестничной площадки и с каким-то садистским удовольствием обставил ее с суровостью монастырской кельи.
Лакей, закончив свою работу, поклонился и ушел. Но не успел он покинуть номер, как Малколм снова вызвал его и попросил немедленно заказать цветы.
Солнце и пейзаж за окном внезапно вызвали в нем страстное желание наполнить комнату цветами. Это было странной причудой, неким даже капризом, и сделай это кто-то другой, он бы сам позлословил над ним. Вскоре горничная внесла несколько ваз с золотистой мимозой и две большие вазы с благоухающей гвоздикой. И Малколм почувствовал какое-то необъяснимое удовольствие.
Щедрый солнечный свет, льющийся в окна, успокаивал, позволял расслабиться. Малколм долго лежал, закрыв глаза, но потом поднялся, снял с себя дорожную одежду, принял ванну и переоделся.
Вместе с пылью и копотью он смыл с себя, казалось, и кое-что из своего прошлого — ту неестественную сдержанность, которая, он чувствовал, словно тонкий слой чего-то чужеродного, уже дала трещину и начала разрушаться.