— Так вставай пораньше, — говорил я.
Том возмущенно тряс головой:
— Только животные просыпаются в этакую рань.
— И священники.
— О чем и речь.
Такие разговоры мне не нравились. Пятнадцать штатных священников, старших и младших преподавателей, читавших догматическую теологию, моральную доктрину, каноническое право, Писание и историю Церкви, трудились в поте лица: обучали семинаристов четвертого — седьмого курсов да еще опекали нас, студентов первого — третьего курсов, то и дело переживавших душевный кризис. В большинстве своем они были достойные люди, умные и образованные, и, на мой взгляд, ничем не заслужили подобного оскорбления.
Суетливый Шмель был всеобщим любимцем, смешившим нас своими внезапными появлениями. Отец Принс, прозванный Гарольдом Вильсоном за удивительное сходство с известным политиком и несгибаемую приверженность к трубке (вопреки строжайшему запрету курить при семинаристах), вел кружок почитателей музыки и так проникался каким-нибудь музыкальным творением, что мы старались не рассмеяться глядя на его восторженное лицо. Отец Джарвис, получивший кличку Рудольф (ярко-красным носом он напоминал мультяшного олененка), ухаживал за небольшим огородом, и кое-кто из ребят ему помогал.
Но всех больше меня интересовал отец Дементьев. Когда я появился в Клонлиффе, ему было далеко за пятьдесят; единственный штатный священник не ирландец, он родился в городке Кашин, что в сотне миль к северу от Москвы. Дементьев был солдатом советской 322-й стрелковой дивизии, в январе 1945 года освободившей семь с половиной тысяч заключенных Освенцима, которых бежавшие нацисты бросили умирать. Он не любил об этом вспоминать, но однажды на прогулке по окрестностям мы разговорились и он поведал, что в тот день его вера в человечество пошатнулась и до конца сороковых он с израненной душой скитался по Европе, а потом в Шартрском соборе ему было Богоявление (в детали он не вдавался) и вскоре он перебрался в Ирландию, где поступил в Мэйнутскую семинарию Святого Патрика. Он почти не говорил о том, что выпало на его долю в голодном детстве и на войне, я не мог и вообразить, как вид узников Освенцима, превратившихся в скелеты, сказался на его психике, но я знал одно: если Том Кардл обзывает такого человека животным, это свидетельствует о непозволительной глупости самого Тома.
К половине седьмого все семинаристы собирались в главной часовне, хором читали первую молитву, а затем молча молились до утренней мессы, начинавшейся четверть восьмого. После службы мы, оголодавшие парни, резво мчались в трапезную, где на столах стояли тарелки с кашей, большие кружки с чаем и огромные фарфоровые блюда, полные теплых гренков с выступившими каплями влаги; масла и джема у нас было вдосталь — еженедельные посылки от домашних позволяли открыть собственную бакалею. Пища, говорили священники, предназначена не для чревоугодия, но поддержания жизни. За строгостью диеты следили внимательно.
Затем мы, слушатели первых трех курсов, облаченные в черные костюмы, шляпы и белые рубашки с черным галстуком, садились на велосипеды и кавалькадой катили в университетский городок на Эрлсфор-Террас, дабы продолжить изучение философии, первостепенной дисциплины в начальном образовании священника, освоение коей приближало к пониманию аскетической и мистической теологии, церковной доктрины и истории священных текстов.
Воображаю, какое впечатление мы производили на бизнесменов, домохозяек и школьников, ехавших в машине, семенивших по улице или маявшихся на автобусной остановке; точно мушиный рой, полсотни юношей в черном, взгляд вперед, спина прямая, по двое-трое в ряд катят на великах. Мы ловили восхищенные взгляды прохожих и чувствовали свою коллективную власть над ними. Как нас, однако, уважали! Как мечтали, чтобы их сыновья оказались среди нас.
Как нам верили.
Университет мне, в общем, нравился, но приспособиться к его жизни оказалось сложнее, чем к жизни в семинарии. Обучали нас наравне с другими студентами — степень бакалавра по философии привлекала молодежь со всей страны, и младшекурсники-миряне числом превосходили нас троекратно, — но в остальном мы были отделены, что порой задевало.
Ели мы порознь. На большой перемене студенты собирались в просторной столовой, где всегда было шумно, звучали музыка и смех, на стенах плакаты с Зигги Стардастом и Джоном Ленноном, на столах листовки, приглашавшие на танцы и вечеринки. Мы же спускались в каморку, где, вознеся благодарственную молитву перед трапезой, перекусывали бутербродами с чаем и, вновь возблагодарив Господа за хлеб наш насущный, возвращались на занятия. Это делалось для того, говорил Шмель, чтобы нас не отвлекали мирские соблазны, и чтобы мы, добавлял Рудольф, не подцепили заразу от современной молодежи.