– А. Ясно. Это вполне объяснимо. – Немного поколебавшись, Линус добавляет: – Так, значит, ты темные очки почти не снимаешь.
– Да.
Возникает пауза, и мне кажется, он ждет, что я ее заполню.
Да вообще-то почему бы и не сказать? Если не я, то, наверное, Фрэнк это сделает.
– Мне трудно смотреть людям в глаза, – признаюсь я. – Даже родным. Слишком… не знаю. Как-то чересчур.
– О’кей. – Он какое-то время думает. – А как-нибудь еще общаться можешь? По мылу?
– Нет. – Я морщусь словно от боли и сглатываю. – Сейчас нет.
– Но записки-то пишешь.
– Да. Записки пишу.
На какое-то время повисает тишина, а потом на диване рядом со мной появляется бумажка. На ней всего одно слово:
«Привет».
Улыбнувшись, я беру ручку.
«Привет»,
Тоже пишу я и толкаю листок обратно. Через миг он снова рядом со мной, и мы так ведем беседу, на бумаге.
«Так проще, чем разговаривать?»
«Немного».
«Прости, что спросил про очки. Наступил на больную мозоль».
«Ничего».
«Но я помню твои глаза, видел их раньше».
«Раньше?»
«Я однажды заходил к Фрэнку. И заметил. Они голубые, да?»
Поверить не могу, что он обратил внимание, какого цвета у меня глаза. Я сама даже не помню, что мы виделись.
«Да. Хорошая память».
«Мне жаль, что тебе пришлось с этим всем столкнуться».
«Мне тоже».
«Но это не навсегда. Отсидишься в темноте, сколько нужно, а потом выйдешь».
Я смотрю на написанные им слова, несколько офигев. Он как будто знает, о чем говорит.
«Думаешь?»
«Моя тетя растит суперкрутой ревень в темном сарае. Всю зиму его держат в темноте и тепле и собирают при свечах – так он самый вкусный. Кстати, стоит целое состояние».
«Это что, выходит, я ревень?»
«Почему бы и нет? Ему нужно какое-то время побыть в темноте, может, и тебе тоже».
«Я РЕВЕНЬ?!»
Следует долгая пауза. Затем листок появляется прямо у меня под носом. Линус нарисовал стебель ревеня в темных очках. Я фыркаю от смеха, не сдержавшись.
– Ну, я пойду. – Он поднимается.
– Ладно. Рада была… это. Поболтать.
– И я. Ну, пока. Увидимся.
Я поднимаю руку, решительно не поворачивая к нему лицо, но отчаянно мечтая о том, чтобы я могла это сделать, я даже приказываю себе повернуться – но не поворачиваюсь.
Все говорят про «язык тела», как будто он у всех одинаковый. А на самом деле каждый разговаривает на собственном диалекте. Например, у меня сейчас отвернуться и напряженно уставиться в угол означает «ты мне нравишься». Я ведь не убежала и не заперлась в ванной.
Остается только надеяться, что Линус это понимает.
На нашей следующей встрече с доктором Сарой она просматривает то, что я уже сняла, что-то записывая. С нами сидит и мама – она время от времени ходит со мной – и без остановки комментирует:
– Я и не знаю, что я в тот день на себя надела… Доктор Сара, не подумайте, пожалуйста, что у нас на кухне всегда такой бардак… Одри, боже мой, зачем ты сняла компостную кучу… – пока доктор Сара вежливо не попросила ее заткнуться. Так что к концу она просто откинулась на спинку кресла и стала смотреть на меня с улыбкой.
– Мне понравилось. Скрытая камера из тебя хорошая, Одри. А теперь появляйся потихоньку и сама. Возьми у родственников интервью. Может, и у кого-нибудь из чужих. Выходи из своей зоны комфорта.
На слове «чужие» я сжимаюсь.
– Каких чужих?
– У кого захочешь. Например, у молочника. Или у кого-нибудь из старых школьных друзей, – говорит она небрежно, словно не зная, что «старые школьные друзья» для меня больное место. Их и изначально было-то не так много, а после отъезда из Стоукленда я вообще никого из них не видела.
Лучшей подругой была Натали. После того, как я уехала, она написала мне письмо, а ее мама прислала цветы, и еще я знаю, что они периодически звонят моей маме. А я отвечать не могу. Не могу ее видеть. Не представляю, чтобы встреча была возможна. Мама в некотором смысле винит Натали в случившемся, и от этого мне еще хуже. Точнее, она считает, что подруга «в ответе» за то, что «не отреагировала быстрее». А это несправедливо. Натали ни в чем не виновата.
Ну, то есть она могла бы что-нибудь сказать. Может, учителя тогда быстрее бы мне поверили. Но знаете что? Ее парализовал стресс. Теперь я это понимаю. Правда.