Октябрьская революция застала Гумилева за границей, куда он был командирован в мае 1917 года. Он жил в Лондоне и Париже, занимался восточной литературой, переводил, работал над драмой «Отравленная туника». В мае 1918 года он вернулся в революционный Петроград. Его захватила тогдашняя напряженная литературная атмосфера. Н. Гумилев вместе с А. Блоком, М. Лозинским, К. Чуковским и другими крупными писателями работает в созданном A. M. Горьким издательстве «Всемирная литература». В 1918 году вышел шестой сборник Н. Гумилева «Костер» и сборник переводов восточной поэзии «Фарфоровый павильон».
У политически совершенно безграмотного Гумилева была своя «теория» о том, что должно, оставаясь при любых убеждениях, честно и по совести служить своей Родине, независимо от того, какая существует в ней власть. Поэтому он признавал советскую власть, считал, что обязан быть во всех отношениях лояльным, несмотря на то, что был в тяжелых личных условиях существования, и на то, что страна находилась в состоянии разрухи. Но жизнь Н. С. Гумилева трагически оборвалась в августе 1921 года.
О смерти Гумилев думал всегда. Известно, например, что в возрасте 11 лет он попытался покончить жизнь самоубийством.
Поэтесса Ирина Одоевцева вспоминала большой монолог о смерти, который произнес перед ней Гумилев в рождественский вечер 1920 года.
«Я в последнее время постоянно думаю о смерти. Нет, не постоянно, но часто. Особенно по ночам. Всякая человеческая жизнь, даже самая удачная, самая счастливая, — трагична. Ведь она неизбежно кончается смертью. Ведь как ни ловчись, как ни хитри, а умереть придется. Все мы приговорены от рождения к смертной казни. Смертники. Ждем — вот постучат на заре в дверь и поведут вешать. Вешать, гильотинировать или сажать на электрический стул. Как кого. Я, конечно, самонадеянно мечтаю, что умру я не на постели при нотариусе и враче.
Или что меня убьют на войне. Но ведь это, в сущности, все та же смертная казнь. Ее не избежать. Единственное равенство людей — равенство перед смертью. Очень банальная мысль, а меня все-таки беспокоит. И не только то, что я когда-нибудь, через много-много лет, умру, а и то, что будет потом, после смерти. И будет ли вообще что-нибудь? Или все кончается здесь на земле: „Верю, Господи, верю, помоги моему неверию…“»
Через полгода с небольшим после этого разговора Гумилев был арестован органами ГПУ за участие в «контрреволюционном заговоре» (так называемое Таганцевское дело). Накануне ареста 2 августа 1921 года, вспоминала Одоевцева, Гумилев был весел и доволен.
«Я чувствую, что вступил в самую удачную полосу моей жизни, — говорил он. — Обыкновенно я, когда влюблен, схожу с ума, мучаюсь, терзаюсь, не сплю по ночам, а сейчас я весел и спокоен». Последним, кто видел Гумилева перед арестом, был Владислав Ходасевич. Они оба жили тогда в «Доме Искусств» — своего рода гостинице, коммуне для поэтов и ученых.
«В среду, 3-го августа, мне предстояло уехать, — вспоминал В. Ходасевич. — Вечером накануне отъезда пошел я проститься кое с кем из соседей по „Дому Искусств“. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома, отдыхал после лекции. Мы были в хороших отношениях, но короткости между нами не было… Я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. Он выказал какую-то особую даже теплоту, ему, как будто бы, и вообще несвойственную. Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, когда я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать:
„Посидите еще“. Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — „по крайней мере до девяноста лет“. Он все повторял: „Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше“.
До тех пор собирался написать кипу книг. Упрекал меня: „Вот, мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю — и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете“.
И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги, и как он будет выступать „молодцом“.