Алисия Агуадо начала с объяснения своей методики. Себастьян смотрел на ее профиль, ловя каждое слово с жадностью влюбленного. Он обнажил запястье, Алисия нащупала пульс двумя пальцами. Себастьян провел по ее ногтям кончиком пальца.
— Я рад, что ты вернулась, — сказал он. — Но не очень понимаю, что ты здесь делаешь.
— Ничего необычного в том, что заключенные, переживающие болезненные известия, получают психологическую помощь.
— Не думаю, что давал им повод для беспокойства. Я был расстроен, это правда. Но теперь спокоен.
— Реакция была очень сильной, а тебя содержат в одиночном заключении. Руководство озабочено последствиями потрясения, реакциями на него и возможным воздействием на психику.
— Как ты ослепла? — спросил он. — Не думаю, что ты всегда была слепой, ведь так?
— Нет. У меня болезнь, она называется пигментная дегенерация сетчатки.
— Я знал девушку в Академии художеств, с ней было то же самое. Она рисовала, рисовала, рисовала, как помешанная… чтобы узнать, запомнить все оттенки, потому что после ей придется привыкать к одноцветной палитре. Мне нравится идея перемешать все цвета в юности, чтобы позже перейти к суровой простоте.
— Ты до сих пор интересуешься искусством?
— Не как занятием. Мне нравится смотреть.
— Я слышала, ты талантливый человек.
— От кого?
— От твоего дяди, — сказала она и нахмурилась, перебирая пальцами на запястье.
— Мой дядя ничего не смыслит в искусстве. Нулевое эстетическое чутье. Считай он мои работы хорошими, я бы забеспокоился. Он из тех, кто ставит бетонных львов на столбы ворот. У него на стенах развешаны жутко намалеванные пейзажи. Он любит тратить деньги на очень дорогие акустические системы, но не имеет музыкального вкуса. Он считает, что Хулио Иглесиаса следует причислить к лику святых, а Пласидо Доминго не помешает выучить пару приличных песен. У него такой тонкий слух, что улавливает малейший дефект звучания колонок, но не различает ни единой ноты, — сказал Себастьян, ни на минуту не спускавший глаз с лица Алисии. — Доктор Агуадо, я хотел бы знать твое имя.
— Алисия, — сказала она.
— Алисия, каково это — быть все время в темноте? — спросил он. — У меня была комната, где я мог укрыться от света и шума, я часто лежал на кровати в маске для сна. Изнутри она была бархатной. Маска прикрывала мне глаза, теплая и мягкая, как кошка. Но как это, когда нет выбора, когда ты не можешь выйти на свет? Думаю, мне бы понравилось.
— Почему? Это очень осложняет жизнь.
— Нет, нет, Алисия, я не согласен. Наоборот — упрощает. Наше сознание завалено огромным количеством образов, мыслей, идей, и слов, и вкусов, и ощущений. Подумай, сколько освобождается времени, если исчезает одно из главных чувств. Можно сосредоточиться на звуке. Прикосновения станут восхитительны, потому что мозг не будет докучать пальцам, подсказывая, чего им ожидать. Вкус превратится в острое переживание. Единственным намеком останется запах. Я тебе завидую: ты заново открываешь жизнь во всем ее великолепии.
— Как ты можешь такое говорить после того, что сделал с собой?
— А что я сделал?
— Ты отгородился от мира. Решил, что ничего не хочешь от жизни при всем ее великолепии.
— Они действительно беспокоятся за меня после смерти отца?
— Я за тебя беспокоюсь.
— Да, я понял, — сказал Себастьян.
— Тебя очень расстроила смерть отца, но ты не прочитал его письма.
— Вполне обычно испытывать одновременно два противоположных чувства. Я любил его и ненавидел.
— Почему ты его любил?
— Потому что он в этом нуждался. Многие люди его обожали, но почти никто не любил. Отец не мог без обожания, которое по ошибке принимал за любовь. Когда обожателей не было, он чувствовал себя нелюбимым. Так что я любил его, потому что ему была нужна любовь.
— А за что ненавидел?
— Потому что меня он любить не мог. Он меня обнимал и целовал, а потом отставлял в сторону, словно куклу, и отправлялся на поиски того, что считал истинной любовью. Отец поступал так, потому что это проще. Поэтому он завел собак, Каллас и Паваротти. Ему нравилось давать и получать любовь необременительно.
— Мы говорили с твоим двоюродным братом Сальвадором.
— Сальвадор, — протянул Себастьян. — Спаситель, которого нельзя спасти.
— Или спаситель, который не мог спасти?
— Не понимаю, что ты имеешь в виду.