— А если мы проговорим больше часа? — спросила тетя, с трудноопределимым смешком.
— Второй час — вторая тысяча.
Тетя потрогала зеленые бусы.
Потрогала взглядом красивую Катю, и вдруг повеселела:
— Я Чарночке всегда говорила, не тот у девки характер, чтобы твой номер прошел. Что ты себе думаешь, села девчонке на голову, с двумя сопляками, и ждешь, что она тебе за это спасибо скажет? А когда ты из дома ушла, сказала ей: «Помяни мое слово, она еще вернется. Мало не покажется!» Но Чарна всегда была курицей. Если уж ты решила квартиру чужую заполучить, так поступай по-умному. А не одной рукой чужое хватай, а второй воображай себя благодетельницей…
Катя согласно кивнула, не став уточнять, что «воображать что-то второй рукой» — весьма проблематично.
В целом, метафора была живописной.
— Но Чарночка и правда считала, раз она там шесть лет прожила, квартира как бы ее… Да мы с ней и не общаемся почти. Увидимся, сразу соримся. И из-за тебя в том числе. Чарна считает, раз ты богатая, должна нам помогать.
— Вы тоже так считаете, верно?
Тетка затеребила потертые бусины.
Резанула:
— У Чарны в голове коммунизм! Богатые должны делится с бедными, потому что должны. Родные должны помогать другу… по той же причине. Только никто никому ничего в этом мире не должен, особенно если взаймы ему дулю давали. Я Чарночке, еще тогда сказала: «Наверное, Катя в меня пошла». Я тоже дурой отродясь не была. Лучше бы я тебя воспитывала.
— Думаю, — серьезно сказала Катя, — это, действительно, было бы лучше для всех.
Она подошла к окну.
Были или нет тетя Тата когда-то красавицей, за свои шестьдесят она успела похоронить трех не бедных мужей, и доживала свой век в доме на четном Крещатике, из окон которого просматривалась Европейская площадь, бывшая в девичестве Конной, в замужестве Царской; филармония, бывшая некогда Купеческим клубом; и гора Сада, сменившего немало фамилий и власть имущих мужей…
«Как он сейчас называется? — поморщилась Катя. — Не помню. Крещатицкий? Городской? Не важно…»
Как бы его не звали теперь, у Кати не было никакого желания здороваться с ним в данный момент.
— Только у меня в те годы другие интересы были, — вздохнула тетя. — Ладно, что ты хочешь узнать? Про родителей?
Катя помолчала.
— Как они погибли?
— Кто знает? — сказала тетка. — Они ж на лодке катались. Что у них произошло, одному Богу известно. То ли дно дырявое было, то ли перевернулись. Мама твоя плавать не умела. Отец, наверное, пытался ее спасти… Но не смог.
— А это, — Катя вернулась к портрету, — моя бабушка? И дед?
— Прапрабабушка и прапрадед.
— Какая она некрасивая…
Некрасивость прапрабабабки имела фамильные черты, переданные и ее далекой наследнице. Те же, маленькие, острые глазки, низкие брови, массивный нос, отчеканившиеся на лице сестры Катиной матери.
— Так и мама твоя, красавицей не была, — бойко заметила родственница. — У тебя хоть фотографии ее есть?
— Нет. Тетя Чарночка, уезжая, все забрала.
— Я тебе дам… И папа твой Аленом Делоном не был. И я не была, и Чарна. Никто не знает, в кого ты такой уродилась. У нас в семье никто красотой не блистал. Но, что интересно, никто от этого не страдал. У матери твоей, еще до того, как она за отца твоего вышла, отбою от кавалеров не было. И у меня. И даже у Чарночки. Веришь, ко мне и сейчас один дедок сватается. А в молодости, так и подавно… Помню, подружка у меня была в институте, Ася Мусина — такая хорошенькая! А влюблялись парни все не в нее, а в меня. Проходу не давали. Потому меня на курсе ведьмою звали.
— Ведьмою?
Тетя не могла увидать, как напряглись Катины черты, какими цепкими, страстными стали ее глаза — родственница изымала из шкафа большую деревянную коробку со старым, крученым замочком-крючком.
— Ведьмами, ведьмами… — водрузила она увесистый клад на бархатный стол. Открыла крышку. — Оно и понятно. Реально ж, ни рожи, ни кожи, — самокритично признала она, — а мужики липнут как мухи.
Тетка вытащила из полуметрового короба крымскую шкатулку, облепленную разноцветными ракушками, и заглянула вовнутрь.
Катя взяла из вороха старых бумаг почтовую открытку.
Царская площадь:
«Европейская» гостиница, перечеркнутая длинным балконом. Наивный, дореволюционный трамвай. Фонтан Иван, очерченный клумбой…
Но «Иван» и Катя были не представлены. «Европейскую» снесли в 1947. А филармония, единственная старожилка площади, пережившая век, не попала в кадр.