Он догоняет парнишку. У того волосы смазаны, словно он бармен или служащий отеля, а не шляется по улицам, чтобы наблевать в ближайшей подворотне. Мальчишка что-то бормочет, хихикает. Что пил, дружок? Не горит ли у тебя желудок? Не желаешь ли прогуляться по городу, где каждая улочка, каждый переулок носят кукольное название? Где мы сейчас? На Пфаффенгассе [9]. Чудесно, замечательно, с каким изгибом дома вписываются в улицу, очень забавно; кованые вывески под старину. Волосы пахнут кокосовым жиром. Может, у него есть подружка, которую он брутально трахает, делает ей больно, а она сквозь боль думает о кокосовых пальмах? Видит ли она пальмы, когда этот мерзавец ее мучает?
Он видит эти пальмы, видит их перья на фоне голубого неба, длинные белые пляжи, на которых только он один. Голубое небо, почти черное в зените, неожиданно, в минутном ослеплении становится огненно-красным, пылающим, потом бледно-розовым и белым.
Он наносит удар.
7
Внезапно все переменилось. Солнце сияло на голубом небе, намокший город курился паром, будто белье под горячим утюгом, у метеозависимых горожан голову сжимало тисками. Тойер шел пешком к Старому городу, голова у него гудела, и он решил не звонить на работу. Кто-нибудь из его парней должен туда заглянуть; они что-нибудь придумают, если кто-то спросит его.
Переходя через реку, наверху, на Кёнигштуле, он заметил остатки снега; а на мосту ему повстречались первые полуголые подростки на роликовых коньках и оттеснили в сторону. Ему казалось, что все слишком спешат, погода и остальные. На берегу Неккара ковыляла стая серых гусей, сверху казалось, что они занимаются какой-то сложной хореографией. Во всяком случае, их было так много, что первые солнцепоклонники сунули под мышку одеяла и конспекты и постыдно бежали. Это они стояли внизу, когда Вилли запихнули в пластиковый мешок и увезли. Всего пару недель назад.
Тойер не без труда дозвонился в университет, впавший в зимнюю спячку, но в конце концов профессор Бендт, начинавший все свои фразы с торжественной заставки «Я, как теолог», согласился побеседовать с ним о Ратцере. Временем комиссар располагал и, поскольку терпеть не мог Главную улицу, Хауптштрассе, самую длинную в Европе пешеходную зону и самую изысканную в мире беговую дорожку для идиотов, протопал мимо площади Бисмарка по шумной Софиенштрассе, а затем, пройдя по маленькой улице Плёк, очутился у подножья дворцового холма, перед достопочтенным факультетом протестантской теологии.
Тойер считал Старый город небольшим; хотя он был вытянут в длину и зажат между холмами и Неккаром, его можно было быстро пересечь неторопливым шагом. Вот только трудно было ходить по Гейдельбергу между семью утра и двенадцатью ночи. Японские и американские туристические группы закупоривали все площади, до тридцати тысяч человек в день устраивали на Хауптштрассе непрерывную демонстрацию в честь развитого капитализма, а по узким боковым улочкам пробирались своими тайными путями местные жители, отчего там тоже становилось тесно. Так что будни коренных обитателей омрачались своими специфическими проблемами — одна из причин, почему Тойер жил в Нойенгейме. Так, Лейдиг однажды рассказал, что в Старом городе можно без проблем купить тряпки от дизайнеров — там всегда большой выбор, несмотря на то, что почти каждую неделю разоряется какая-нибудь лавка из-за немыслимо высокой арендной платы. Гораздо трудней, если служащему со средним окладом требовалась, к примеру, электрическая лампочка, шурупы или сетка апельсинов и он не хотел переходить на японские гибриды яблок с грушами. В этом районе Гейдельберга не было практически ни одного крупного супермаркета.
Но все равно это был «город», словно сошедший со страниц детской книжки, лабиринт из маленьких дорог, многократно разрушавшийся и возрождавшийся вновь, последний раз в стиле барокко, с фахверком, мордами из песчаника на фронтонах, частыми переплетами окон, мощенными булыжником мостовыми и мемориальными табличками. «В этом доме жил с…, по…» можно было прочесть так же часто, как и «Пожалуйста, никакой рекламы». Бунзен, Гегель, Ясперс, Гёте, Гёльдерлин, Эйхевдорф; кто здесь только не бывал.
И кто только не умирал.
Настигнутый внезапной и неприятной духотой, Тойер присел на скамью в скверике на Мерцгассе, на углу Плёк. Его чуть знобило. Он думал о Вилли.
Как жил этот маленький человечек? Как он ухитрялся много лет, если не десятилетий, появляться в одних и тех же местах и, по всей видимости, не сообщить никому ничего, кроме своего имени, — если это действительно его настоящее, а не вымышленное имя? Сыщик, склонный к меланхолии, решил, что это не так и трудно. Кто вообще слушает другого человека? И кого интересовал неприметный коротышка, ничем особенным не привлекавший к себе внимания — насколько можно было судить — и не обладавший хоть какими-то признаками статуса. Разбогатеть с помощью фальшивых рефератов он не мог. Если же они были его единственным источником доходов, почему он не занимался чем-нибудь еще? Разумеется, Вилли нарушал законы, но Тойер видел в нем не столько преступника, сколько маленького неудачника, покорившегося судьбе, человека, который, раз уж он не стал великим, вообще не хотел быть ни кем. Несмотря на всю болтовню о всеохватной Паутине, прозрачном как стекло гражданине и в итоге о всемирном Нечто, было по-прежнему легко не существовать вообще. Правда, пока это было неизвестно, поскольку они не знали фамилии Вилли, но Тойер был уверен, что фальсификатор не числился ни в одном списке жителей Гейдельберга. Если он приехал учиться и нигде толком не зарегистрировался, то его нигде и не было. Наверняка его фамилию можно было бы найти где-нибудь в другом городе, в каких-нибудь старых университетских картотеках, но для этого опять же требовалось знать его фамилию. Как и прежде, успех могла бы принести лишь публикация его фотографии в газете, но ведь Зельтманн ни за что не отступится от своей точки зрения. Так что им придется двигаться дальше без помощи общественности.