— Николай Ильич! — простонал Алеша. — Ведь вы дали честное слово!
— Э, отстань! — махнул рукой Беляев. — Тут поважнее всяких честных слов. Меня лицемерие возмущает, ложь!
— Не понимаю! — проговорила Ольга Ивановна, и слезы заблестели у нее на глазах. — Послушай, Лелька, — обратилась она к сыну, — ты видаешься с отцом?
Алеша не слышал ее и с ужасом глядел на Беляева.
— Не может быть! — сказала мать. — Пойду допрошу Пелагею.
Ольга Ивановна вышла.
— Послушайте, ведь вы честное слово дали! — проговорил Алеша, дрожа всем телом.
Беляев махнул на него рукой и продолжал ходить. Он был погружен в свою обиду и уже по-прежнему не замечал присутствия мальчика. Ему, большому и серьезному человеку, было совсем не до мальчиков. А Алеша уселся в угол и с ужасом рассказывал Соне, как его обманули. Он дрожал, заикался, плакал; это он первый раз в жизни лицом к лицу так грубо столкнулся с ложью; ранее же он не знал, что на этом свете, кроме сладких груш, пирожков и дорогих часов, существует еще и многое другое, чему нет названия на детском языке.
Тяжелые люди *
Ширяев, Евграф Иванович, мелкий землевладелец из поповичей (его покойный родитель о. Иоанн получил в дар от генеральши Кувшинниковой 102 десятины земли), стоял в углу перед медным рукомойником и мыл руки. По обыкновению, вид у него был озабоченный и хмурый, борода не чесана.
— Ну, да и погода! — говорил он. — Это не погода, а наказанье господне. Опять дождь пошел!
Он ворчал, а семья его сидела за столом и ждала, когда он кончит мыть руки, чтобы начать обедать. Его жена Федосья Семеновна, сын Петр — студент, старшая дочь Варвара и трое маленьких ребят давно уже сидели за столом и ждали. Ребята — Колька, Ванька и Архипка, курносые, запачканные, с мясистыми лицами и с давно не стриженными, жесткими головами, нетерпеливо двигали стульями, а взрослые сидели не шевелясь и, по-видимому, для них было всё равно — есть или ждать…
Как бы испытывая их терпение, Ширяев медленно вытер руки, медленно помолился и не спеша сел за стол. Тотчас же подали щи. Со двора доносился стук плотницких топоров (у Ширяева строился новый сарай) и смех работника Фомки, дразнившего индюка. В окно стучал редкий, но крупный дождь.
Студент Петр, в очках и сутуловатый, ел и переглядывался с матерью. Несколько раз он клал ложку и кашлял, желая начать говорить, но, взглянувши пристально на отца, опять принимался за еду. Наконец, когда подали кашу, он решительно кашлянул и сказал:
— Мне бы сегодня ехать с вечерним поездом. Давно пора, а то я уж и так две недели пропустил. Лекции начинаются первого сентября!
— И поезжай, — согласился Ширяев. — Чего тебе тут ждать? Возьми и поезжай с богом.
Прошла минута в молчании.
— Ему, Евграф Иваныч, денег на дорогу надо… — тихо проговорила мать.
— Денег? Что ж! Без денег не уедешь. Коли нужно, хоть сейчас бери. Давно бы взял!
Студент легко вздохнул и весело переглянулся с матерью. Ширяев не спеша вынул из бокового кармана бумажник и надел очки.
— Сколько тебе? — спросил он.
— Собственно дорога до Москвы стоит одиннадцать рублей сорок две…
— Эх, деньги, деньги! — вздохнул отец (он всегда вздыхал, когда видел деньги, даже получая их). — Вот тебе двенадцать. Тут, брат, будет сдача, так это тебе в дороге сгодится.
— Благодарю вас.
Немного погодя студент сказал:
— В прошлом году я не сразу попал на урок. Не знаю, что будет в этом году; вероятно, не скоро найду себе заработок. Я просил бы вас дать мне рублей пятнадцать на квартиру и обед.
Ширяев подумал и вздохнул.
— Будет с тебя и десяти, — сказал он. — На, возьми!
Студент поблагодарил. Следовало бы попросить еще на одежду, на плату за слушание лекций, на книги, но, поглядев пристально на отца, он решил уже больше не приставать к нему. Мать же, неполитичная и нерассудительная, как все матери, не выдержала и сказала:
— Ты бы, Евграф Иваныч, дал ему еще рублей шесть на сапоги. Ну, как ему, погляди, ехать в Москву в такой рвани?
— Пусть мои старые возьмет. Они еще совсем новые.
— Хоть бы на брюки дал. На него глядеть срам…
И после этого тотчас же показался буревестник, перед которым трепетала вся семья: короткая, упитанная шея Ширяева стала вдруг красной, как кумач. Краска медленно поползла к ушам, от ушей к вискам и мало-помалу залила всё лицо. Евграф Иваныч задвигался на стуле и расстегнул воротник сорочки, чтобы не было душно. Видимо, он боролся с чувством, которое овладевало им. Наступила мертвая тишина. Дети притаили дыхание, Федосья же Семеновна, словно не понимая, что делается с ее мужем, продолжала: