— Вот этот портрет, — ответил епископ, подавая узнику великолепно исполненную на эмали миниатюру с изображением гордого, прекрасного и совсем как живого Людовика Четырнадцатого.
Узник жадно схватил портрет и впился в него глазами, словно хотел навсегда запечатлеть его в своем сердце.
— А теперь, монсеньор, вот вам и зеркало.
Арамис предоставил узнику время, чтобы тот мог разобраться в хаосе своих мыслей.
— Поразительно! Поразительно! — шептал юноша, пожирая глазами портрет Людовика XIV и свое собственное изображение в зеркале.
— Что вы думаете об этом? — спросил Арамис.
— Я думаю, что погиб, — сказал пленник, — я думаю, что король никогда не простит мне моего рождения.
— Что до меня, — проговорил епископ, устремив на узника взгляд, исполненный преданности, — то я не знаю, кто же король — тот ли, кого изображает портрет, или тот, чье лицо отражается в этом зеркале.
— Король, сударь, тот, кто сидит на троне, — грустно произнес молодой человек, — король тот, кто не томится в тюрьме и кто может, напротив, заключать в нее по своей воле других. Королевская власть — это могущество, это огромная сила, а я, как вы видите, совершенно бессилен.
— Монсеньор, — сказал Арамис с такою почтительностью, с какой он никогда еще не обращался к своему собеседнику, — королем, заметьте себе, будет, если вы того пожелаете, тот, кто, выйдя из тюрьмы, сумеет удержаться на троне, на который его возведут преданные ему друзья.
— Сударь, не искушайте меня, — горестно вздохнул узник.
— Монсеньор, не впадайте в уныние, — настаивал Арамис. — Я привел вам доказательства вашего королевского происхождения. Вникните в них, убедите себя самого в том, что вы сын короля и король… и потом мы начнем действовать.
— Нет, нет! Это немыслимо.
— Пожалуй, что так, — иронически продолжал ваннский епископ, — если вашему роду и впрямь предначертано самою судьбой, чтобы королевские братья, отстраненные от престола, были все, как один, принцами, лишенными отваги и чести, каким был, например, Гастон Орлеанский, ваш дядя, который стоял во главе десяти заговоров против Людовика Тринадцатого, своего брата.
— Мой дядя Гастон Орлеанский устраивал заговоры против своего брата? — вскричал, ужаснувшись, принц. — Он устраивал эти заговоры с целью низвергнуть его с престола?
— Вот именно: только с этой целью и никакой другой.
— Вы говорите что-то не то.
— Я говорю сущую правду.
— И у него… у Гастона Орлеанского были преданные друзья?
— Столь же преданные, как я по отношению к вам.
— Ну и что же, чего он добился? Его ждала неудача?
— Да, он всякий раз терпел неудачу, и всякий раз это происходило по его вине. И чтобы купить себе жизнь, — нет, не жизнь, ибо жизнь королевского брата священна, — чтобы обеспечить себе свободу, ваш дядя жертвовал жизнью своих друзей, отдавая их на заклание одного за другим. И теперь он — позор нашей истории и проклятие сотни благородных семейств нашего королевства.
— Понимаю вас, сударь, — заметил принц. — Но ответьте, прошу вас, убил ли мой дядя своих друзей по слабости или он попросту предал их?
— По слабости; впрочем, слабость властителей — это всегда предательство.
— Но разве нельзя потерпеть неудачу по незнанию или по неспособности? Неужели вы думаете, что бедный узник, такой, как я, например, воспитанный не только вдали от двора, но и от всего света, неужели вы думаете, что такой узник был бы в силах оказать помощь тем из своих друзей, которые попытались бы сослужить ему службу?
И прежде чем Арамис успел ответить, он, охваченный неудержимым порывом, показавшим, с какой силой может бурлить его кровь, внезапно вскричал:
— Мы говорим о друзьях! Но откуда же у меня, про которого не ведает ни одна душа человеческая, могут взяться друзья? Ведь я не располагаю ни свободой, ни деньгами, ни властью, ничем, что привлекает друзей!
— Но мне кажется, ваше высочество, я имел честь предоставить себя в ваше распоряжение.
— О, не величайте меня этим титулом, сударь! Это насмешка, это неслыханная жестокость! Не побуждайте меня думать о чем-либо ином, кроме как о стенах тюрьмы, в которой я заперт; позвольте мне любить или по крайней мере безропотно переносить мое заключение и прозябание в полнейшей безвестности.
— Монсеньор, монсеньор! Если вы еще раз повторите эти расхолаживающие слова, если, получив доказательства своего королевского происхождения, вы и впредь будете столь же малодушны, вялы, безвольны, я подчинюсь вашим желаниям и исчезну; я откажусь от мысли служить государю, которому я жаждал оказать помощь и, в случае нужды, отдать свою жизнь.