Вольный перевод Б. Штерна
Все матросы «Лиульты» были суеверными средиземноморцами с перемешанными генами без определенных национальных признаков: алжирцы, сирийцы, ливийцы, марокканцы, сицилийцы, греки, турки, эфиопы, евреи, армяне — все, кто выжил после такой войны. Национальный вопрос не стоял. Не стояло. Не стояло у них с национальным вопросом. Все были. Надо было как-то жить. Здесь были лица черные, белые, желтые, шоколадные, бронзовые, бордовые, со сплющенными носами, гнилыми зубами, у одного на щеке была вытатуирована свастика, у другого на лбу — серп и молот. Возглавляли эту компанию три знаменитых грека-маргинала — Янаки, Ставраки и папа Сатырос, — которых описал русский постсеребряный поэт Эдуард Багрицкий:
- По рыбам, по звездам проносит шаланду;
- три грека в Одессу везут контрабанду.
- На правом борту, что над пропастью вырос:
- Янаки, Ставраки, папа Сатырос.
- А ветер как гикнет, как мимо просвищет,
- как двинет барашком под звонкое днище,
- чтоб гвозди звенели, чтоб мачта гудела:
- «Доброе дело! Хорошее дело!»
- Чтоб звезды обрызгали груду наживы:
- коньяк, чулки и презервативы…
- Ай, греческий парус! Ай, Черное море!
- Ай, Черное море!.. Вор на воре!
Ворам не нравилась баба на корабле.
— Baba na korable — bite bide,[47] — говорили они.
Любимым занятием воров было мочиться длинными струями прямо в море, они избегали душный гальюн па баке. А при бабе па корабле отлить толком нельзя, нельзя отвести душу. Моряки были правы, беда не замедлила явиться — возле острова Змеиного, описанного Alexandr'oм Pouchkin'ым под именем острова Буяна, «Лиульта Люси» угодила в настоящую бурю. Графиня Кустодиева пребывала в состоянии продырявленного воздушного шара, ее подбрасывало в этой буре то вверх к потолку каюты, то вниз под привинченную кровать, и под утро, перекатываясь то с негра, то под негра, то на негра, она пробормотала, не соображая, что говорит:
— Назад я поеду поездом.
А вот Сашко не унывал, пел под аккордеон «Варяга» и «Раскинулось море широко» и, вообще, держался молодцом — до тех пор, пока мимо «Лиульты Люси» не прошел французский крейсер «Маршал Даву», па его борту духовой оркестр для укрепления французского духа наяривал «Марсельезу», которая живо напомнила Гайдамаке мелодию «Интернационала», и он побежал блевать.
Черное море вздымалось и опускалось, будто возомнило себя Атлантическим океаном. По дну его шел табун сумасшедших верблюдов и раскачивал воду кривыми горбами. Матросы могли бы вспомнить библейского Иону во чреве кита, но народ был воровской, маргинальный, Библию не читавший. На корабле назревал разинский бунт — «нас на бабу променял». Хотели было выбросить графиню за борт в жертву морским богам, а Гамилькара высадить без провианта на острове Буяне, по маргиналы побаивались сэра Черчилля, — хотя тот висел на одной ноге на ребре трюма, на палубе не появлялся и даже не чистил свои иголки; как вдруг Сашко посреди этого библейского шторма в преддверии близкой смерти заиграл и запел:
- Эх, яблочко
- Малосольное.
- Прощай, родина
- Малахольная!
От этой веселой музычки и дрожащего голосочка на палубе стало совсем страшно, а морской бог — или кто там был его наместником в Черном море — еще страшнее взревел от такой наглости, выпустил со дна вонючие сероводородные газы, и огненные ядовитые факелы, взрываясь черно-желтой копотью, вырвались из воды в небеса. Потом наместник Посейдона, похожий на сэра Черчилля, размахнулся и швырнул в «Лиульту Люси» трезубом, горящая трехглавая волна поднялась от самого дна до самой Луны, и с гребня этой цунами Гамилькар увидел совсем рядом серебристое Море Бурь и кратер Циолковского, усыпанный электрумом, на юго-западе — свой фиолетовый Офир и рогатые головы жирафов над пальмами, а глубоко внизу, в морской прорве, — обнаженное морское дно с присосавшимися к нему черными пиявками немецких подводных лодок среди стертых и облепленных ракушками строений какой-то подводной Атлантиды.
Потом волна рухнула вниз. Море горело. Команда выла от ужаса. Матросы крестились, бились лбами о палубу и давали обеты всем международным морским богам вместе взятым; Янаки и Ставраки схватили Сашка за руки, а папа Сатырос вырвал у него плачущий аккордеон и выбросил инструмент за борт. Аккордеон, извиваясь мехами, полетел в посейдонову бездну, допел со дна морского свое последнее «Эх, яблочко, не воротишься» — и захлебнулся. Тот, кто там жил, принял эту искупительную жертву, перестал буянить, шторм постепенно стих, а шкипер с графиней опять закрылись в капитанской каюте и принялись за старое.