Такие мысли могут свести с ума, потому что они упрямы, навязчивы и никто не может вас от них освободить. Мне хотелось узнать побольше о том, что говорил ей отец, но мы уже приехали. Я остановил машину во втором ряду перед входом в «Руль». Здесь, это я знаю точно, история для меня заканчивается.
Прежде чем выйти, Орелин положила мне руку на плечо:
— Послушай, Максим, я вдруг подумала, что…
— ?
— Если ты хочешь переночевать у меня сегодня, я дам тебе ключ от квартиры. Когда будешь уходить, бросишь его в почтовый ящик.
— Спасибо, не стоит.
— Точно?
— Да.
Она наклонилась и быстро с благодарностью поцеловала меня. Я не стал дожидаться, пока она скроется за дверьми отеля, и сорвался с места. Уезжая из Ниццы, я направился в сторону Винтимильи. Поправляя зеркало заднего вида, я все повторял без конца: сегодня вечером я буду в Италии, вечером я буду в Италии…
По причинам, о которых я с позволения читателя умолчу, за двадцать дней я не написал ни строчки. Сейчас, перечитав последнюю страницу в тетради, что я обычно делаю, прежде чем продолжить записи, я не спешу вернуться к своей исповеди. Дело в том, что настоящее давит на меня. Оно навязывает мне свои обязанности, свое настроение и свою тиранию. В пятницу вечером, например, в «Лесном уголке» после исполнения пьесы в быстром темпе мне стало плохо, и меня на такси отвезли домой. В воскресенье заходил Жозеф и снова предостерег меня от недостойного (по его мнению) использования семейных тайн. Позавчера я провел вечер у Мореито в его загородном доме в Трамбле. Там я снова увидел флигель, в котором Орелин закончила свои дни. В довершение ко всему, сегодня около семи часов утра мне позвонила Зита и голосом таким торжествующим, что я уже было подумал, не собирается ли она опять объявить о счастливом событии, сообщила, что написала о нашей родственнице еще тридцать страниц, которые она перешлет мне завтра срочной почтой. Не слишком-то все это ободряюще!
По счастью, сегодня я ничем не занят и, глядя, как дождь набирает силу за окном, могу слушать последний альбом Кочаяна и разучивать новые танго. Они теперь снова в моде, и мне их часто заказывают. Только что, заваривая кофе, я вдруг понял, почему все медлю и не спешу подхватить нить моего повествования, если только это и в самом деле нить, а не беспорядочное переплетение разрозненных отрывков. Меня удерживает не меланхолия и уж конечно не сомнение. Даже если бы мне удалось сохранить только одну сторону медали, это все же было бы много лучше, чем монотонный шум ливня, барабанящего в оконное стекло. Нет, просто-напросто мне не хочется воскрешать в памяти те серые годы, когда все мои устремления — музыкальные, артистические или какие-либо еще — покинули меня. Я их так и называю — мои свинцовые годы.
Об этом периоде, который я бы не решился точно обозначить во времени, так как он не имеет четких границ, можно было бы сказать, что он напоминает путешествие через пустыню. Но есть вещи более изнурительные, чем путешествие через пустыню: это дни, в которых не видно горизонта, те дни, когда пустыня проходит сквозь нас, наполняет своей безжизненностью, просачивается в мозг и оттуда медленно стекает в сердце. Иногда в каком-нибудь отдаленном уголке этой Сахары нашей души вдруг поднимется ветер, закружится в вихре, и на этом месте появляется дюна. Мне кажется, что на гребне этой дюны я различаю силуэт Орелин, который так же, как и я, борется с ветром и пустыней. Кто из них победит? Выстоит ли она? Если при жизни я не смог ее удержать, то где мне найти ее теперь?
В тридцать лет я был намного беззаботнее и радикальнее, чем сейчас. Вступив на некий путь, я шел по нему до конца, и если, пройдя несколько шагов, узнавал, что эта самая дорога и есть дорога к моей погибели, то устремлялся вперед очертя голову и со всей прытью, на которую был способен. В тот самый момент, когда Орелин вышла из моей машины и я понял, что несчастье поразило меня, я приложил все силы, чтобы раздуть его и сделать непоправимым. Я сжег иллюзию, нашептывавшую мне, что однажды я буду любим, и теперь осталось спалить то подобие таланта, которое эта иллюзия питала.
Как я уже написал, выехав из Ниццы, я направился в сторону Винтимильи. Так оно и было. Только попасть в Италию мне было не суждено — ни в ту ночь, ни после. В нескольких километрах от Ментона, пытаясь обогнать едущую впереди машину, я столкнулся с фургоном для перевозки скота. Я-то вышел из этого инцидента целым и невредимым, но моя машина оказалась в мастерской обездвиженной на многие недели. Поскольку у меня не было даже четверти необходимой суммы, чтобы заплатить за ремонт, каждое утро я находил седой волос на подушке в крохотном гостиничном номере, из окна которого можно было видеть море, сверкающее за набережной Бонапарта. Моя хозяйка, госпожа Шалофф, с которой я как-то, совершенно упав духом, поделился своими неприятностями, по моему добродушному лицу заключила, что я не какой-нибудь проходимец, и взяла ситуацию в свои руки. Специально для меня она стала вырезать объявления в газетах и наконец в «Нис-Матен» нашла следующее, которое я могу процитировать по памяти: