Зная, что князь Сакульский каждый день, вскоре после обеда, пешим отправляется в город, хозяйские холопы даже не предложили ему оседлать коня. Андрей сбежал по ступеням, пересек двор и оказался на мощенной дубовыми чурбачками улице. Сердце его уже колотилось от предвкушения встречи, душа пела, в животе появился легкий холодок, а ноги сами собой все ускоряли и ускоряли шаг. Полчаса — и он увидел впереди белостенную Успенскую церковь, крытую паперть, ведущие к вратам ступени. Глаза заскакали по нищенкам, нашли Ксению, что успела получить за последний месяц только с него не меньше гривны серебра, но продолжала побираться несчастными медяками.
Сводня тоже заметила князя, глаза ее округлились, она замахала руками — но вовремя спохватилась, превратила взмахи в торопливые крестные знамения, низко склонилась и, выйдя из череды попрошаек, направилась в сторону узкого переулка за храмом. Зверев нагнал ее только за поворотом — старуха шарахнулась к чьему-то тыну, в густые заросли горько пахнущей серебристой полыни, испуганно закрестилась:
— Свят, свят, не видел никто!
— Чего не видел, Ксения? Пошли, хватит зелень топтать.
— Куда пошли, касатик?! Муж к зазнобе твоей приехал, князь Петр…
— Что?! — Андрею показалось, что внутри живота оказался рыболовный крючок и неведомый удильщик с силой дернул снасть, безжалостно раздирая потроха своей добычи. — Какой муж?!
— Князь Петр, воевода Путивльский. Ныне они с княгиней аккурат молебен за благополучное возвращение стоят.
— Черт! — схватился за голову молодой человек. — Я и забыл. Как же теперь… Все…
— Она-то, милая, прямо бледная вся, не хочет с тобой расставаться. Аж всплакнула, когда двугривенный мне кидала. Шепнула, к жене тебе ехать надобно. Деять, о чем сговаривались.
— О чем сговаривались?! — не понял Андрей.
— Про то княгиня не сказывала. Милостыню бросила, два алтына, да пока рядом стояла, перекрестилась, пару слов лишь шепнуть успела. Сказывала, тоскует без тебя, да про жену еще.
— Вот, черт! — Зверев зло сплюнул, чуть отступил, глянул в сторону храма.
— Ой, не ходи туда, касатик! Князь Петр увидит, неладное почует. Зело ревнив князь да буен во гневе. Побьет милую твою, как есть убьет.
— Он надолго, Ксения? Когда уедет?
— Вестимо надолго, сокол ясный, — покачала головой попрошайка. — Во такую даль рази на день-другой поскачешь? Месяц-другой всяко пробудет. Может, более. Коли государь на службе оставит, конечно. А то и в имение свое с женой отъехать может.
— Куда?! — схватил ее за плечо Андрей.
— Ой, больно, больно, пусти! — взвыла Ксения. — Пусти, не виноватая я, он сам приехал! Откель мне знать, сколь его тут государь продержит? За службу князя все хвалят. Мыслю, назад пошлют, на воеводство. Да и сам он на покой не просится.
— Черт! — Зверев прикусил губу.
— А ты езжай, езжай касатик, — ласково попросила попрошайка. — Чего округ ходить? А ну на глаза князю попадешься? Токмо хуже будет. Съезжай пока с Москвы. Нечто дел у тебя иных нет, кроме как тут сидеть? Имение свое навести, приказчика проверь. Без хозяйского глаза оно знаешь как бывает… А возвернешься — зазноба твоя, глянь, и опять свободна окажется. Ох, как милуется после разлуки долгой, — завистливо покачала она головой, — ой, сладко милуется…
— Два месяца!
Два месяца его Людмила — единственная, желанная, ненаглядная — будет принадлежать какому-то старому хрычу, будет находиться в его лапах, в его власти, в его постели…
— Черт! — Андрей с силой ударил кулаком в тын.
Сводня испуганно втянула голову в плечи, оглянулась, закивала:
— А ты бы в кабак какой зашел, меда хмельного выпил, гусляров послушал, на скоморохов потешился. Глядишь, сердечко-то и отпустит. Да и отъехал от греха с Москвы. Кабы не сотворил чего сгоряча… Токмо хуже милой своей сделаешь.
— Сама иди!
Он снова, не чувствуя боли, врезал по тыну кулаком, после чего развернулся и стремительным шагом вырвался на улицу. Скользнул взглядом по храму, но к церкви не повернул — хватило здравомыслия не затевать скандала. Вместо этого он, вернувшись на двор боярина Кошкина, скинул ферязь и, отогнав потного подворника, принялся злобно колоть недавно привезенные из леса полусырые ольховые чурбаки.
Через три часа, после двух груженых с верхом возков, злоба наконец утихла, превратившись в глухую тоску. Желание рвать и метать отпустило — теперь ему хотелось лишь завыть от бессилия, уйти куда-нибудь прочь от посторонних глаз, от знакомых и незнакомых людей, скрыться в пустынях, чащобах и снегах, остаться в одиночестве. Хорошо быть одному — ибо отшельнику никогда не испытать подобных мук. Отшельнику не познать ни любви, ни ревности, ни злобы, ни предательства. Счастливчики…