Ага! Он вспомнил Шантарск, обед у Аргамакова и его рассказ о забавном венском художнике, нищем и юном, у которого Аргамаков из чистого человеколюбия и филантропии приобрёл парочку картинок. Да, именно Шикльгрубер…
— Я, откровенно вам признаюсь, к знатокам причислить себя не могу, — сказал Бестужев с обезоруживающей улыбкой. — Не беру на себя такой смелости. Картины оцениваю исключительно по принципу «нравится» и «не нравится». Вы, как человек искусства, можете такую точку зрения осмеять…
— Ну что вы, — серьёзно сказал Кубичек. — По-моему, вы проявляете редкостное здравомыслие. Такая позиция лучше, чем невежественная болтовня дилетантов, мнящих себя знатоками… Чем изволите заниматься?
— Коммерция, знаете ли, — сказал Бестужев, делая неопределенный жест. — Вы правы, напыщенные дилетанты выглядят смешно… Что до меня, я просто-напросто люблю время от времени приобрести пару-другую картин исключительно потому, что они мне нравятся, радуют глаз… — Он усмехнулся. — Пожалуй, это можно считать некими проблесками духовности, а?
— Ну конечно же! — кивнул музыкант. — То, что вы испытываете потребность в изящном, уже само по себе говорит о зарождении духовности… Вам приглянулось что-нибудь?
— Вот этот вид замка, пожалуй… И этот лесной пейзаж… В отсутствие вашего друга Адольфа рано заводить разговор о ценах?
— Ну что вы! Наоборот! Мы с Адольфом старинные друзья, и мне прекрасно известны цены… — Скрипач отвел глаза и с решимостью человека, бросающегося очертя голову в холодную воду, выпалил: — Две кроны… За каждую акварель…
Судя по его опасливому виду, он запросил чрезмерную, на его взгляд, цену и в любой момент, сразу видно, готов был уступить. «Ладно, — благодушно подумал Бестужев, — я готов вас побаловать, юные гении, на фоне умопомрачительных ассигнований и эти расходы выглядят смешно…»
— Право же, господин Кубичек, вы излишне скромны, — усмехнулся он. — На мой непросвещённый взгляд, вы занижаете цену, и каждая работа стоит не менее пяти крон… — он показал тростью. — Я, пожалуй, возьму вот эти десять…
— Десять? — пролепетал скрипач, невольно расплываясь в улыбке.
— Десять, если вы не против. Вы позволите? — Бестужев хладнокровно принялся, разжимая прищепки, снимать акварели одну за другой.
Закончив, положил их аккуратной стопочкой на край ветхого столика, рядом с кистями в мутном стеклянном стакане, извлек из бумажника две двадцатикроновых золотых монеты и одну наполовину меньше размером, в десять крон.
— Вот, извольте, — протянул он деньги.
Не в силах скрыть оторопелости, молодой музыкант осторожно взял монеты, так, словно они могли обжечь, положил их на ладонь, присмотрелся завороженно, сжал кулак.
— Колдовство какое-то… Из какого романа вы взялись, господин набоб?
— Из жизни, — улыбаясь, сказал Бестужев. — Ну, что поделать, если я готов платить деньги за то, что мне нравится…
Он ощутил даже легкую зависть: чёрт побери, как мало нужно иным людям для счастья?! Этот юнец сейчас наверняка чувствует себя Ротшильдом…
Ну вот, не подлежало сомнению, что теперь он стал самым что ни на есть желанным и приятным гостем. Пора полегоньку переходить к главному предмету его интереса…
— Сейчас… — пробормотал Кубичек, всё ещё баюкая в кулаке золото. — Я вам всё старательно запакую…
— Сделайте одолжение, — сказал Бестужев. — Я могу выкурить здесь папиросу?
— О, разумеется! Только, с вашего позволения, я открою окно. — Он привычно отворил створку. — Надобно вам знать, Адольф не терпит табачного дыма, у него к тому же не всё в порядке с легкими, и я пускаю дым на улицу… Вот, извольте, это у нас вместо пепельницы… — Он поставил на подоконник баночку из-под сухих красок, наполовину полную окурков дешевых папирос.
Бережно спрятав золотые в карман, взял оберточную бумагу, шпагат и принялся упаковывать акварели, перекладывая их подходившими по размеру рекламными листочками какого-то крупного универмага. Бестужев щёлкнул портсигаром. Приоткрытое окно как нельзя более отвечало его планам — можно было, не вызывая ни малейших подозрений, осмотреть улицу. Вполне житейская картина: человек курит у окна, Кубичек, как выяснилось, проделывал это неоднократно, что может быть естественнее…
Неширокая улочка была пуста. Только осанистый полицейский в смешной шляпе с петушиными перьями, с тесаком на боку, заложив руки за спину, неторопливо шествовал с грозно-бдительным видом, свойственным его собратьям по ремеслу в любом уголке света. Да Густав ссутулился на облучке. И никого больше. Улица великолепно просматривалась в обе стороны, и любого преследователя, вздумавшего следить за входом в пансионат, удалось бы высмотреть сразу. Нет, никакой слежки.