Мартьян, похоже, против такого объяснения не возражал. Сдается, и урядник тоже. Сам поручик в леших верил плохо, точнее говоря, не верил вообще, но, как знать, вдруг да один-единственный лешак обретается в этих местах? Люди про леших рассказывают вторую тысячу лет, отчего слухи эти держатся столь долго и упорно? Не бывает, быть может, дыма без огня? И что-то такое есть?
Да еще этот двор — бревна рублены и уложены, как встарь, живой огонь мерцает в кованом фонаре, как при пращурах, ворота скрипят, как при Иване Калите, словно бы и не существует совсем недалеко отсюда ни паровозов, ни телеграфа, ни электрического тока, словно не тридцать верст отсчитали меж постоялым двором и вокзалом полосатые казенные столбы, а тридцать десятилетий…
Поручик Сабуров тряхнул головой, возвращая себя к своему веку и году, тихонько звякнули его ордена.
— Ночи две назад, говорили, огненный змей летал в Купавинский бочаг, добавил хозяин. — Не иначе, как к лешему в гости — она ж, нечисть, тоже друг к дружке в гости ходит…
Сообщение это повисло в воздухе и дальнейшей дискуссии не вызвало что-то не тянуло говорить о лесной нечисти, хотелось поесть как следует да завалиться на боковую. Вечеряли в молчании, сидя на брусчатых[3] лавках у неподъемного стола. Подавала корявая немолодая баба, ввергнувшая старшего урядника в тихую печаль и разочарование — он явно надеялся, что хозяюшка окажется поприглядистее. Никого, кроме них, сегодня в постояльцах не было.
Разошлись спать. Поручику Сабурову досталась «господская» на втором этаже, с неподъемными же кроватью и столом, без запора изнутри. «У нас не шалят», — буркнул хозяин, зажигая на столе высокую свечу.
Кто его там знал, не шалят, или вовсе наоборот. Темные слухи о постоялых дворах кружили по святой Руси с момента их устройства — про матицу, что ночью опускается на постель и душит спящего; про тайные дощечки, что вынимаются, дабы просунуть руку с ножом и пырнуть в сердце; про поднимающиеся половицы и переворотные кровати, сбрасывающие спящего в яму к душегубам; словом, чуть ли не про пироги из купцов и прочего дорожного люда. Правда, что знаменательно, любой рассказчик пользовался пересказами из третьих уст, никто никогда не видел и не пережил ничего подобного, ничьи знакомые так бесславно не погибали.
И все же Сабуров положил на стол «смит-вессон» со взведенным курком, а потом, бог весть почему, вытащил из ножен саблю — она давно была отточена заново, но зазубрины остались, не свести со златоустовского клинка следов столкновения с чужим ятаганом или падения на немаканую голову.
Он поставил обнаженную саблю у стола, чуть сдвинул револьвер, чтобы лежал удобнее. Самому непонятно, чего боялся — сторожкий звериный сон, память о Балканах, позволит пробудиться, едва станут подкрадываться душегубы, которые наверняка неуклюжее ночных турецких пластунов. А зверя почуют собаки — во дворе как раз погромыхивали цепи, что-то грубо-ласково приговаривал хозяин, спуская на ночь меделянцев. И все равно, все равно был страх, непохожий на все прежние страхи, раздражавший и мучивший как раз своей неопределенностью, непонятностью… Кто-то бесшумно ходит у забора? Кто-то смотрит из темноты? Или производит другое действие, для определения которого у человека нет слов? Что там?
Свечи до утренней зари хватит, летняя ночь коротка. Чуть трепещущее пламя отражалось на клинке крохотными сполохами, тараканов не видать (так что Петру Великому тут понравилось бы), покой и тишина, дремота одолевает мягко, но непреклонно, глаза закрываются…
Он проснулся толчком, секунду привыкал к реальности, отделяя явь от кошмара — свеча догорела едва вполовину, вот-вот должен наступить рассвет, — потом понял, что пробудился окончательно. Протянул руку, сжал рукоять револьвера и ощутил скорее удивление — очень уж несущиеся снаружи звуки напоминали одно давнее дело, ночное нападение конников Рюштю-бея на ту деревеньку. В конюшне бились и кричали, не ржали, а кричали лошади, на пределе ярости и страха надрывались псы.
Потом сообразил — дикие вопли были не криками турок, а зовом до смерти перепуганных людей. Кричали и внизу, на первом этаже, и во дворе. Опасность, похоже, была всюду. И доносился еще какой-то странный не то свист, не то вой, не то клекот. Что-то шипело, взвывало, взмяукивало то ли по-кошачьи, то ли филином — да, господи, слов в человеческом языке не было для таких звуков, и зверя не было, способного их издавать. Но ведь кто-то же там ревел и взмыкивал!