Марьянка долго молчала, разглядывая свои кулачки в царапинах. А потом призналась:
– Я не от него… От себя я прячусь…
– Не понимаю.
– Люблю я его, и если б не убежала от него сегодня, не девкой под венец пошла бы… – Марьянка обхватила острые коленки руками. – Ты ж не видел, как он тогда на лося прыгнул, меня спасаючи.
– Ты ж, небось, первая и прыгнула, Марьянушка?
– Первая, да силенок у меня супротив сохатого больно мало. А Иван так его ухватил, так кулаком промеж рогов стукнул… А потом… потом плакал он. Плакал из любви и страха за меня. И слезы его ледышками становились, когда по щекам скатывались… Машков и плачет! Папенька, я ведь тогда чуть не умерла – от счастья!
– И тем не менее опять орала на него, кулачками размахивала! Он ведь мне все рассказал. Разве ведут себя так с человеком, который от любви плачет?
– Не могу я по-другому-то, – Марьянка тряхнула лохматой белокурой головенкой. – Я на него кричала и… и себя презирала! А что, мне его целовать надо было, на глазах у Ермака-то? А то чего доброго и на шее повиснуть? Да, еще чуть-чуть, я так и сделала бы… а потому ругаться, шпынять начала. И мне легче стало. Понимаешь, папенька, легче?
– Нет! – честно ответил Лупин. – Мы с твоей маменькой проще любили. А вы, молодые люди, загадка для меня! И к чему все это только приведет, спрашиваю я Господа…
В предрассветных сумерках Марьянка проскользнула в бывший дом князька Япанчи. Ермак крепко спал в объятиях своей татарочки и ничего не слышал.
Через три комнаты у печи лежал Машков, обнимая меховое одеяло с таким счастливым видом, будто возлюбленную. Верно, сон его и впрямь был счастлив…
Марьянка склонилась над ним, поцеловала осторожно в лоб и легла потом на свой шелковый диван. Как обычно, рядом лежал кинжал. Вечное предостережение…
Глава девятая
ПРЕОДОЛЕНИЕ
…Великий князь Московский, государь всея Руси Иван Васильевич очнулся от беспокойного сна. В первый момент даже не понимая, где он. Охнул, с трудом поднимаясь на ноги. Закостеневшие, сильно отекшие ноги совсем не слушались. Свеча догорела так же, как и огонь в огромной печи.
Наконец-то понял Иван, что находится в своем кабинете во дворце кремлевском, вспомнил, что вписывал в синодик бесконечные имена и все, что с именами этими связано.
Имена убиенных, уничтоженных по приказу царя Грозного. Были их тысячи, и ежедневно синодик пополнять приходилось. Иногда казалось Ивану, что приходят к нему убиенные те, жалобятся перед царем да его же и обвиняют. Слышал он голоса их:
– Верни мне детушек моих, государь, что в Шексне повелел утопить, словно котят слепых…
– Почему ты убил мужа моего, царь Грозный, а с ним и тридцать три души невинные загубил?
– Помнишь ли ты тот день в Твери, когда велено тобой было девять тысяч людей безвинных казнить жестоко?
– Подумай, царь русский, о монахах и монахинях из монастырей новгородских, что именем твоим засечены до смерти были!..
Сущее наказание голоса такие слушать, мучили они Ивана Васильевича нещадно, до слез доводя горючих.
Он не мог вновь воскресить их, мертвых, но страстно желал, чтоб молились по всем монастырям российским за души тех усопших. Сам молился днями и длинными, такими бесконечными ночами.
Чувствовал государь слабость, доводящую до дурноты, а потому с трудом добрел до скамьи, мехами укрытой, вновь в дремоту погрузился…
Когда открыл государь после сна двери тронного зала, стрельцы караульные замерли в страхе, а из тени, от окна, вышел отец Феодосии, глянул на царя пытливо.
– Отче, – удивился царь. – Что ты здесь делаешь посреди ночи-то?
– Тебя ждал, государь… – отозвался царский духовник. – Сказывали мне, что видеть ты меня желаешь.
– Желаю? – Иван задумчиво провел рукой по всклокоченной седой бороде клинышком. – Значит, позабыть уж успел о том. Прости…
Тонкие губы Феодосия скривились в еле заметной усмешке.
– Все заснуть не можешь, государь? Тогда, быть может, со мной поговоришь?
Царь пожал плечами.
– Поговорить… да. Пойдем, отче. Пошли в покои, что ль. Больно мне, лечь я должен.
Всюду в коридорах и по лестницам кремлевского дворца была выставлена стража, привык государь по ночам бродяжить, хоть и боялся до дрожи, что набросятся тати из-за угла, умертвят. Это был страх, что преследовал его долгие годы. Постоянно боялся он предательства, никому не верил, даже друзьям самым близким да родственникам. И мстил за ту муку мученическую, что прорастала в нем, мстил, других на те же муки обрекая.