— В тюрьму…
— Ну ладно, Мишка! Когда меня станут вешать, ты приди посмотреть…
— Это же противно! — ответил Басалаго. — Я не обещаю.
— Нет, ты приди. Коли не постыдился прийти арестовать как «товарищ товарища», так, будь любезен, приди и повесь как «товарищ товарища» по корпусу.
— Ты так хочешь, Николаша?
— Да. Приди. Я тебе покажу, как мы умеем умирать…
«1. Принадлежность к преступной партии коммунистов-большевиков, стремящейся к ниспровержению законных правительств.
2. Агитация на публичных митингах Архангельска и Соломбалы против наших союзников, которые вели вместе с нами войну против центральных держав, и -
3. Попытка оставить Архангельск в руках большевиков, а также затопление судов на фарватере с целью препятствовать проникновению кораблей союзного нам флота».
— Ни один пункт не отрицаю, — подписался Дрейер под приговором. — Все было именно так… И каждым пунктом вашего обвинения — горжусь!
В застенке ломали его волю. Враги знали, что Дрейер был, лучшим оратором в полуэкипаже, что его любили и любят архангельцы, и теперь надо было показать Дрейера в ином виде, сломленным.
Как одуряюще пахло весной, которая сочилась даже в каземат…
Скоро черемуха вскинет упругие ветви, они дотянутся сюда — до окошка его камеры. А его уже не будет. Часто звякал в двери глазок: Дрейера изучали, даже дамы приходили смотреть на поручика, ставшего большевиком. О, эти прекрасные женские глаза, глядящие в круглую железку тюремной двери… «Как вам не стыдно!» — хотелось сказать им. А во дворе тюрьмы вовсю тарахтело разбитое фортепьяно, и чистый голос выводил под Вертинского.
Ваши пальцы пахнут ладаном,
И в ресницах спит печаль,
Ничего теперь не надо вам,
Никого теперь не жаль…
«И много надо, — размышлял Дрейер, — и всех жаль!»
А внутри двора гуськом вдоль стены блуждали женские тени: был час женской прогулки, и он стал его последним часом. Дрейера вывели во двор, арестанток оттиснули на край, а посреди двора, прямо на камнях, с помощью керосина, развели костер…
Собрались приглашенные — как в театр. Были союзники, были чиновники, представители прессы, были и женщины. Слава богу, не догадались привести детей. И не пришел лейтенант Басалаго («Трус», — думал о нем Николай Александрович).
— Читайте, — сказал он. — В сотый раз… уже надоело!
В глубине тюремного колодца, сложенного из камня, еще раз зачитали — для гостей! — конфирмацию суда, составленную на основании законов империи, которой уже не существовало. Потом подошел полковник Дилакторский, сорвал с плеч Дрейера погоны, отцепил от пояса кортик и снял ордена. Все это полетело в костер. Но перед этим Дилакторский долго ломал кортик — символ дворянского достоинства. Ломал долго и безуспешно — крепкая сталь не поддавалась, и полковнику было стыдно перед дамами.
— Позвольте, я попробую, — сказал ему Дрейер.
Взял кортик, переломил на колене, отшвырнул в костер:
— Пожалуйста… Вот так надо!
Дрейера спросили здесь же — не отрекается ли он?
— Нет, — ответил поручик. — Я не отрекаюсь.
И тогда во дворе тюрьмы появился Басалаго.
— Я, — сказал он, — только что разговаривал с его превосходительством Евгением Карловичем о тебе, Николаша! Согласись, что твое положение глупо: потомственный тверской дворянин, окончил Морской корпус его величества… Ну да! Евгений Карлович так и понял: увлечение молодости, и оно простительно…
— Что тебе от меня сейчас надо? — спросил Дрейер. — Коли уж ты явился, так встань в сторону и веди себя скромно.
— Нам ничего не надо, это тебе надо, — ответил Басалаго. — Публично откажись от своих убеждений, к чему тебе этот марксизм? Мы уже переговорили с генералом Айронсайдом, и в батальоне имени Дайера есть и не такие отпетые головы, как твоя. Еще можно искупить вину кровью.
— Отстань… я не отрекаюсь! — повторил Дрейер.
Дилакторский шагнул к нему:
— Тогда приготовьтесь к казни…
Дрейера увели в камеру, там ему связали руки и сделали глубокий укол в спину. Он чувствовал, как входит в тело игла и разливается по крови что-то жуткое и бедовое. Они хотели его видеть сломленным, и этот укол вызвал паралич воли. Дрейер вздрогнул и… заплакал.
Свежий ветер летел над Двиной, косо взмывали чайки, ветви черемух трясло над тюремной оградой. И бурные приступы рыданий колотили истощенное тело. Вот тогда его вывели: пусть все видят, как он плачет. Кто-то засмеялся (уж не Басалаго ли?):