— Ти-ти-ти-ти! — настегивали лошадей, и кони неслись, все в бешеном кислом мыле…
Ухта — столица «великого всекарельского государства»!
Топятся бани над озером, голые бабы, распаренные докрасна, бегут по душистым тропкам, с визгом кидаясь в воду. А за ними — егеря, тоже голые. Пищат бабы, когда их щупают в мутной воде.
В крайней избе, под петушком резным, правительство и господа министры. Вроде — сенат! В сенцах — бутылки с коньяком шведским. Иногда в разговоре нет-нет да и собьются по старой памяти на русский язык: болтают на русском, ибо финский им внове. Со стенки, из дешевого багета, скорбными глазами мученика взирает на «сенат» чахоточный Алексис Киви, — вот уж никогда не думал этот святой человек что попадегв такую грязную компанию. Впрочем, это закон истории любое движение, самое подлое, всегда пытается связать себя с именами, которые дороги в народе. Выискивают фразы, листают желтые интимные письма — хотя бы слово, похожее на то, что говорят сейчас за бутылкою шведского живодера.
— Карьеля, Муурмани, Аркангели, Канталахти, Пиетари… Куда ни ступишь, везде найдешь следы финских племен. И не там ли, где бушует Кивач, жил добрый Вяйнямейнен, а в Ухте его матушка?
Ладно поют гармошки в руках бандитов. Пир и веселье в доме на краю лесной деревеньки. Вокруг — глушь, мох, ох, вздох банного лешего. Далеко до железной дороги, далеко от большевиков, сам сатана в эти края не доплюнет. В сенях лежат, сваленные грудой, рубахи-нансеновки, мешки с мукой, цинковые ящики с патронами. Учитель Микка, бежавший с Мурманки, пьет первач и заедает огонь спирта прошлогоднею клюквой.
* * *
Вот в эту деревеньку и зашли, попав, словно кур в ощип, беглецы из Печенгского лагеря. Две винтовки, еще юнкерские, торопливо расстреляли обоймы и замолкли. Пленных для начала избили до полусмерти и велели бежать на колокольню русской церквушки. Снизу захлопнули люк, поставили у дверей часового, и тогда учитель Микка сказал:
— Наливай! Эй, Хуотги, рвани любимую…
Растопырив пальцы босых ног, хорошо запел монтер Хуотти — про то, как топятся бани над озером, как плещется в сетях сонная рыба, как сладко пахнет сеном на карельских покосах, как скачут золотые белки на елках… Хорошо пел, подлец! Будто и не был бандитом. Вставала в его песне Карелия — прекрасная страна с прекрасным народом. Эх, если бы не этот монтер Хуотти! Эх, если бы не этот учитель Микка!..
Церквушку просвистывало ветром, дующим над лесами. Болталась веревка от языка колокола, а сам колокол был старенький, уже треснутый, и по краю его шла старинная надпись. Завод Петрозаводский, волею божьею, еще при Петре Первом отлил этот колокол из пушечных отходов… И виделись с этой колоколенки дымы баталий, и шагали петровские гренадеры в красных чулках, а круглые гранаты дымились зажженными для боя фитилями.
«Хорошо бы, — подумал Небольсин, — этих гренадеров сюда… с одного конца впустить в деревню, а из другого выпустить: места бы живого здесь не осталось!..»
Откинулся люк. На две ступеньки поднялся в колокольню часовой, присел на пол. Оглядел всех и поманил пальцем отца дизелиста:
— Иди, наараскойра! С тебя и начнем, — добавил по-русски.
Было видно с высоты колокольни, как часовой внизу ткнул монаха прикладом и велел бежать до избы с начальством. Его никто даже не сопровождал: бегущий от колокольни отец дизелист служил хорошей мишенью…
Ветер раскачивал, язык колокола над головами людей. Что думалось тут каждому? Многие, — ведь Россия страна большая, и один помнил разливы Оки, другой отроги Урала, степи донские, хутора полтавские, яблоки псковские, меды муромские… У каждого ведь было свое, детское, молочное, первое — все то, что навеки связывало его с этим гигантским простором от океана до океана, и все это было для каждого просто Россия!..
Грянул выстрел, и Лычевский, корчась лицом, всплакнул:
— Прикончили нашего долгогривого… Безобидный мужик был, все о стартере молол мне, будто нищий о своей торбе!
Еще выстрел, еще… Рвануло потом сразу — пачкой.
— Да что он? — удивлялись на колокольне. — Железный, что ли? Эка, сколько пуль на одного ухаидакали…
И было видно, как вышибли отца дизелиста из избы, с воем монашек бежал обратно к храму. Вот уже и шаги его по витой лестнице, скрипнул люк. Он поднялся и показал свою руку. Вместо пальцев — лохмотья кожи и костей, на серые доски капала кровь.
— Сломали руку… — простонал отец дизелист. — Правую… Родименькие, ведь мне больно-то как! Ах, господи… За что?