Завернувшись в шубы, обтянутые бархатом, одинокий путник щедро сыпал золото по пути – и дорога от Варшавы до Петербурга быстро сокращалась. Вот наконец и Стрельна, наплывает неясный гул от Кронштадта – и забилось сердце:
– О матка бозка! О дивный сон! О любовь…
На заставе дежурный офицер только что сделал очередную запись о проезжем:
«Славный портной Шоберт, готовый делать отменные корсеты, а также рвет болящие зубы, в чем искусство свое подтверждает».
Хотел было офицер у печки погреться, но снова забряцали колокольцы, вздохнули кони. Вышел. Под лунным сиянием мерзли заиндевелые возки.
– Кто едет? Что за люди? Не худые ль?
Красавец, до глаз закутанный в меха, выпростал из муфты нежную, всю в кольцах, руку и показал свиток паспорта:
– Великое посольство из Речи Посполитой, и я – посол, граф Станислав Август Понятовский…
Заскрипели шлагбаумы, пропуская путника в русскую столицу.
Совсем недавно проскочил он под ними, как изгнанный. Всего лишь секретарь британского посольства.
И вот – пади, Петербург, к моим ногам: я нунций и министр, подскарбий литовский и Орла кавалер Белого, – я возвращаюсь.
На коне и со щитом!..
В доме Елагиных еще не спали. Понятовский сбросил шубы:
– Она… здесь?
– С утра! – шепнул Иван Перфильевич (хозяин дома).
Через две ступеньки, полный нетерпения, Понятовский взлетел по лестницам, толкнул низенькие двери.
– Ах! – И две руки обвили его шею, и – слезы, слезы, слезы…
Так он вернулся. Его опять ждали советы Вильямса и любовь Екатерины. Посреди ласк, разметавшись на душных перинах, она сказала:
– Слушай, Пяст: я буду царствовать или… погибну! Но если я надену корону, то и твоя голова воссияет. Люби меня крепче, Пяст!
Однако между слов любви она шептала Понятовскому и кое-что другое – более важное. Понятовский относил ее слова в английское посольство, оттуда передавали их Митчеллу, и в Берлине, таким образом, знали о многом. Гораздо больше, чем надо!
В эти дни Вильямс сообщал в Берлин:
– Передайте королю Пруссии, что здешний канцлер Бестужев не получит от меня ни гроша более, пока не окажет нам существенных услуг, какие я от него потребую!
* * *
Близилась весна, и Фридрих готовился открыть кампанию, чтобы увеличить свои немецкие земли за счет земель немецких же!
– Я ненавижу Германию с ее оболтусами-герцогами и дураками-курфюрстами, – признавался Фридрих. – Я ненавижу эту жадную и мелочную Германию, как естественную противницу моей маленькой трудолюбивой Пруссии.
Пройдет время, и Пруссия тогда станет самой Германией. Слова прусского короля Фридриха тогда обернутся словами первого германского императора Вильгельма I, который скажет сыну:
– Моему прусскому сердцу невыносимо видеть, как имя Пруссии заменяется другим именем – Германия! Заменяется именем, которое в столетиях было враждебно прусскому имени…
Но до этого еще далеко. А сейчас прусские пушки заряжены английским золотом. Фридрих воинственно сидит на полковом барабане. Кричат петухи в деревнях прусских за Потсдамом…
Карл Маркс впоследствии так писал о Фридрихе Великом:
«…всемирная история не знает второго короля, цели которого были бы так ничтожны! Да и что могло быть „великого“ в планах бранденбургского курфюрста, величаемого королем, действующего не во имя нации, а во имя своей вотчины…»
Ну ладно, читатель. Посмотрим, что будет дальше.
Путешествия по Европе опасны
Елизавета плакала над письмом недорезанного короля:
– Нешто же ему Порта магометанская дороже моей любезности?
С этим Версалем – одни обиды и недоразумения. Она, больная женщина, по дружбе просила Людовика, чтобы прислал в Петербург знаменитого Пуассонье – врачевателя по женским болезням. А король ей на это ответил, что врачей у него не хватает даже для армии. Что же получается? Солдат у него гинекологи лечат?.. Уж как хотела Елизавета, страстная театралка, чтобы «Комеди Франсэз» порадовала ее в Петербурге. Но Лекена и мадемуазель Клерон король не отпустил в Россию… «Разве так друзья поступают?»
Ото всего этого Бестужев-Рюмин вновь обретал силу.
– Матушка, – зудил он над ухом императрицы, – вишь, лягушатники… вишь, паскуды каки! Не я ли давеча остерегал тебя от Франции?.. Отнеси перышко подале, а то на трактатец ненароком чернил капнешь. А французы тогда-сь и рады стараться, твою кляксу за ратификацию сочтут!