Великий инквизитор болтать ему не мешал – больше слушал.
Руки назад. Похаживал меж пылающих каминов.
То зад погреет, то ляжки, то руки над огнем потрет.
Шувалов мерз. Его ломало и корежило от ревматизма, который он нажил себе в подземельях Тайной розыскных дел канцелярии, где в пытошной ярости провел лучшие зрелые годы своей жизни.
– …Армия, – плакался Апраксин. – Нешто же такие в Европах бывают? Телеги худы. Колесики – без оковок. А лошадь? От Мемеля еще не отошли, как подковы уже осеклись…
– Пастетцу-то, – отвечал на это Шувалов, – чего не кушаешь? Ты ешь, Степан Федорыч, не обижай меня. Пастеты, оне вкусные!
Лицо великого инквизитора – бледное, одутловатое. Глаза резало от бессонных ночей. А вся правая сторона лица корчилась в нервном тике (уже параличом тронутая), и говорил, заикаясь:
– Икорки-то, маршал, икорки… Икорка, она вкусная!
А сам перевернул на своих пальцах дюжину перстней – бриллиантами внутрь, чтобы не повредить камушки. Посмотрел Шувалов, как Апраксин икорку к себе тащит, да как треснет его снизу… только зубы ляскнули у фельдмаршала.
– Эть! – сказал и присел.
Загребая черепки, потащил Апраксин скатерть, посыпалась на пол вся посуда и графинчики с рябиновкой и ежевичной (домашнего изготовления). А Шувалов секретаря кликнул – с перьями!
– Степан Федорыч, – сказал инквизитор без видимой злобы, – ты уж не гневайся, что ударил. По давнему опыту известно мне, что опосля удара такого испытуемый душу свою облегчает сразу… Говори же теперь без утайки, да скоренько!
– Что говорить-то теперь? – простонал Апраксин, вставая.
– Пункт первый, – продиктовал Шувалов. – Великий канцлер Бестужев-Рюмин ведь писал тебе в ставку… а? Заклинал ведь он тебя именем великой княгини Екатерины, чтобы ты в баталиях не утруждал армию… а? Чтобы ты для внутренних распрей готовил свою военную обсервацию… а? – И, вопросив так, Шувалов склонил голову набочок:
– Чего молчишь? Или не до конца облегчил я тебя?
«Добрый вечер, господа!»
В ночь на 9 декабря 1757 года Екатерина удалилась к себе для родов. Она лежала на постели. За окнами шевелились, словно черные руки, оголенные деревья Летнего сада. Со стороны арсеналов покрикивали караульные… Откуда-то вдруг потянуло сквозняком.
– Кто там еще? – простонала она. – Закройте двери…
Слабо мерцали огарки в шандалах.
– Почетный караул герцога Голштинского занимает пост, – раздался голос ее мужа.
Петр Федорович прислонился к печке, напротив кровати, одетый в парадную форму прусского офицера, при шарфе и ботфортах со шпорами. Длинная шпага болталась возле тонких, как прутья, ног.
– Каковы причины сего парада, сударь? Уйдите же отсюда…
Тогда он, как заводной, стал выкидывать перед ней артикулы:
– Сударыня (артикул), истинные друзья познаются в беде (еще артикул). И я готов исполнить свой долг голштинского офицера (опять артикул), как и положено в доме моих герцогов (шпага рассекла воздух).
Только сейчас Екатерина поняла, что перед ней стоит вдребезги пьяный человек, и закричала – от боли и ярости:
– Как вы несносны, гнусный мизерабль! Убирайся же ко всем чертям… жалкое подобие человека… мусор! навоз! червяк!
В эту ночь у нее родилась девочка, которую нарекли Анной – уже пятый ребенок Екатерины, из которых выжил только один Павел. Все знали, кто отец этой дочери, и празднеств при дворе никаких не было. Но Людовик в грубой форме отказался быть крестным отцом отпрыска Романовых; аббат Берни депешировал в Петербург, что нельзя же требовать невозможного, ибо всему миру известно: король… «благочестивый католик»!
Елизавета Петровна чуть не заплакала от такого оскорбления:
– Россия-то, чай, не последний двор в Европах.
Она обиделась на Людовика и резко прервала с ним «переписку доверия», проходившую через руки де Еона. А из своей походной палатки, затерянной в Тюрингии, хохотал над ними король Пруссии.
– Вот старая распутная ханжа! – отзывался он о Людовике. – Я бы крестил даже поросят в России, только бы не воевать с нею. Однако какой прекрасный сезон выдался нынче в Петербурге: там собрались одни комедианты, чтобы потешать меня своими анекдотами…
…Сейчас будет решено многое!
* * *
Ветер рвал плащи с генералов. Опираясь на трости, они ждали, когда король поднимется к ним на вершину холма. Фридрих ступал тяжело, руки его – без перчаток – посинели от холода.