А напротив этой позлащенной стены, с другой стороны Тронного зала, стояли интеллигенты в скромных пиджаках, мужики в смазных сапожищах, еще с вечера наяренных вонькою ваксой, блистали газыри на черкесках казаков и горцев, пестрели халаты степных жителей, торчали вздыбленные манишки октябристов, среди которых гордо возвышался Иконников-младший, и вдруг… «О ужас!»
Церемониймейстер побежал вдоль строя депутатов: он тоже заметил какого-то дяденьку-спортсмена – в костюме, пошитом из матрасного полосатого тика, в громадных желтых штиблетах. И эта желтизна обуви была столь необычна, так резала глаз, что разом вдруг померкли все ордена и лысины, все жезлы и караты…
Дядя в желтых штиблетах, сам того не ведая, подрывал основы величия старинных традиций русского двора Романовых.
– Прошу вас, – торопливо сказал ему церемониймейстер, – это неприлично, прошу вас, встаньте хотя бы во второй ряд…
– А мне отсюда виднее, – ответил депутат в костюме, как матрас, и желтые ботинки его заскрипели отчаянно…
И вот под балдахином трона выросла щуплая фигура императора в военном мундире с погонами полковника. Через боковые двери вошли в зал члены императорской фамилии; из круга придворных дам выплыла, волоча длинный шлейф, высокая красивая женщина, а Ерогин счел нужным шепнуть Карпухину на ухо:
– Ее императорское величество… государыня наша!
Александра Федоровна (попросту Алиса) на трон не поднялась. С поклоном вышел на середину министр двора, барон Фредерике, и протянул императору текст тронной речи его.
Тишина… затихли желтые ботинки. Держа бумажку в руке, царь обернулся вбок, мутно глянул на графа Витте, который с невеселым видом стоял в кругу сверженного кабинета. Потом Николай II кашлянул и начал тронную речь (по шпаргалке).
– Всевышним промыслом, – заговорил император, – врученное мне попечение о благе отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа…
Это была его первая фраза, а вот – последняя:
—…приступите же с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие царя и народа. Бог помочь мне и вам!
Слово «амнистия», которого все напряженно ждали, произнесено Николаем не было. И вдруг в этом громадном зале, над головами людей, стоявших стенками – одна напротив другой, повисло неловкое молчание. Император растерялся, зашептались сановники, дядя в желтых штиблетах вылез вперед, удивив царицу своей несообразной одеждой…
Оркестр торопливо сыграл «Боже, царя храни…».
– Ура! – выкрикнул кто-то справа, подхватили возглас дамы, шепелявя, кричали старцы. Но левая сторона молчала, и только Ерогин разевал свой рот, пихая Карпухина в спину.
– Кричите и вы, – говорил. – Как вам не стыдно?
Но Карпухин… «Больше всех надо, что ли?» Все молчат в рядах думы, и он молчит. Видел он, как лицо императрицы, очень красивое, стало злым и подурнело. Часто-часто колыхала она перед грудью веером. Неуверенно переминались члены Государственного совета: яма между ними и депутатами думы уже была вырыта, и генерал-адъютант Клейгельс, мужчина бравый, сказал внятно:
– Империя… умирает.
Возле набережной, напротив дворца, уже качались пароходы, которые должны были отвезти депутатов в Таврический дворец водою – вверх по Неве. Снова – солнце, стальной блеск реки; мосты и набережные усеяны весенними толпами, и оттуда все время доносится:
– Амнистия! Муромцев, добудьте амнистию у царя…
Величавая фигура профессора Муромцева, с красивою седой головой, привлекала всеобщее внимание. Все уже знали по слухам, что Муромцев будет думским председателем, и Карпухин с удивлением заметил, что председатель думы плачет.
– Я буду говорить, – обещал Муромцев, – но его величеству в тронной речи было неблагоугодно упомянуть об амнистии… Ведь амнистия уже недавно была!
– Тюрьмы полны снова… Требуйте амнистии, депутаты!
Флотилия пароходов резала тяжелые невские воды. Народ свешивался с перил мостов, ликуя и негодуя. Летели вниз, на палубы пароходов, прямо в головы депутатам, цветы и конверты, зонтики и парашюты, на которых спускали в думу просьбы.
– Амнистия! Муромцев, амнистии… слышите ли?
Справа уже показался купол Таврического дворца, а вот и тюрьма «Кресты»: из зарешеченных окон глядят на флотилию думы бледные лики узников, машут платками, и ветер доносит тот же возглас:
– Амни-истии-и-и…
Только сейчас, держа как жених, букетик цветов, Карпухин понял до конца, какой он маленький и серенький. Словно – вошка! Как много требуют от него эти горланящие люди. И как мало у него сил и ума, чтобы ответить им. «А что выселки? А что Байкуль?.. Россия-то – вон пасть у нее какая: она орет и беснуется. До Байкуля ли тут? Кому здесь дело до выселок?..»