Галина Щербакова
Человек в футляре
Фаина Абрамовна, директор школы не по судьбе, а по всему своему естеству, долго не принимала странного сидящего под дверью юношу. Дело в том, что Фаина Абрамовна ненавидела всякую непредсказуемость. Будь то нападение Германии в сорок первом или еврейское беспокойство в конце сороковых, смерть Сталина в пятьдесят третьем, а также – что за фокусы? – разделение при Хрущеве обкомов на промышленные и сельские и прочие невероятности ее долгой жизни.
А еще Фаина Абрамовна боялась неожиданных людей. У нее замирало сердце от любого ничтожного «мало ли кто?».
Юноша был ей странен. Он был в черном крупной вязки свитере, подпиравшем ему подбородок так, что тот торчал безусловно нагловато. Джинсы были тоже черные, неглаженые, дудочками, а ступни стояли в огромных черных ботинках на толстой подошве. Обилие черного цвета тревожило, и маленькое «мало ли кто?» выросло в беспокойное «мало ли зачем?». Но более всего ее не то чтобы раздражила, а – как бы это сказать точнее – возмутила до состояния бешенства белокурая кудрявая голова. Ты кто – Есенин? Мальчик-с-пальчик? Ленин-младенец? С чего ты, сопляк, взял, что можно таким жить и приходить к ней? Где-то внутри нее взбухало любимое слово «немотивированность». Оно рождало разные смыслы и ощущение опасности.
– Это к вам! – сказала секретарша Тося, бывшая хорошая ученица, не сумевшая поступить в институт. Она ее взяла без сомнений – за то, что всегда в ней нравилось. Косички не ахти какие вдоль ушей. Огромные, всегда оторопелые глаза, будто в ее видении постоянно жили не то Карлик Нос, не то Гога с Магогой. Фаина Абрамовна представляла себе Гогу-Магогу чудищем облым, озорным, огромным, стозевным и лайяй. И эта распахнутость ужасу в глазах Тоси была ей понятна. Кстати, и сейчас у нее были такие глаза. Это родство неприятия посетителя было таким схожим и понятным, что Фаина Абрамовна даже успокоилась. Значит, не она одна делает стойку на это черное с белым сверху.
– Я позову, – сказала она.
Войдя в кабинет, Фаина Абрамовна выдохнула тревожность, охватившую ее в приемной. Здесь, в кабинете, ей ничто не грозило. Телефон стоял привычно, кресло было устойчиво. Путин со стены смотрел бдительно, но, как ей показалось, настороженно. Он как бы тоже думал: кем он мог быть, этот черно запакованный человек?
Ночью ей был сон. Будто на ее уроке по литературе все стали по-лошадиному ржать – именно так, выставив зубы, те, которые в жизни не видно, коренные. Они ржали над словами «Толстой как зеркало русской революции». И смех был как бы сразу над всеми тремя составляющими фразы: над Лениным, над Толстым и над революцией. И она, директор и учительница, почему-то полезла закрывать форточки, потому как смех из форточки школы – это нонсенс. Школа не место для смеха. Тут закладываются основы знаний и порядка. Закрывая форточки, она во сне очень нервничала: ведь у нее определенно поддернулась юбка, а выше колен у нее были теплые (из старых, советских) рейтузы.
Слава Богу, это сон (первое, что она сказала, проснувшись). Противный, но все-таки только сон. И коренные зубы, и смех, убегающий в форточку, и ее рейтузы. Но все равно было гадостно. И она еще подумала: к чему бы это?
Вот к нему. Этому, сидящему под дверью. Он был стар для ученичества, но молод для отцовства. Он был смешон для учительства и жалок просто по определению. Он ждал ее приема. Зачем? Вопрос даже в устойчивом кресле продолжал нервировать Фаину Абрамовну, ибо она любила знать ответы еще до того, как заданы вопросы. Ей хотелось понять, но в этот раз хотелка не срабатывала. Не выдержав собственного напряжения, она позвонила Тосе: «Пусть войдет».
И он вошел. В стоячем виде он был еще хуже, чем в сидячем. Эдакий черный кокон с белым волосьем. Но в закаменелости его внешнего вида существовала и доминировала внутренняя расхлябанность и даже некое кривлянье, будто из-под толстого черного свитера высовывала морду бабка-ёжка и показывала Фаине Абрамовне язык. А потом вертлявая головенка поворачивалась к стене, к самому портрету, и не прятала при этом наглый язык. Картинка была такая сильная, что Фаина Абрамовна надела очки и вперилась в бумаги, которые принес ей этот омерзительный тип. Еще не читая их, она видом своим гнала от себя чертовщину.
Что она, на своем веку людей не видела? Да ни в какое сравнение сопляк не идет с лилипутом из цирка, который привел в школу своего племянника. Она помнит свое состояние неудобства, неловкости и неумения говорить с человеком, заканчивающимся в районе юбки. Этот же все-таки нормальный по росту. Но что за сволочь строит ей из него рожи?