Что делать, если все эти годы она стояла перед его мысленным взором, вся золотая в сиянии солнца, с соблазнительно нежной улыбкой на губах, и призывно протягивала руки!
То, что произошло дальше, он запомнил надолго. О нет, она была не многоопытной дзёро, а шестнадцатилетней девушкой, живущей по законам своих желаний, желаний сердца, любви. Прошло немного времени – и их страсть достигла невероятного накала. Им обоим чудилось, будто они коснулись той запретной, непроницаемой оболочки друг друга, что зовется душой, уничтожили грань между страстностью и любовью, между пламенной жаждой сердец и неистовым желанием тел. Акире казалось, что их тела – два куска расплавленного металла, слившихся воедино в пламени горнила и принимавших то одну, то другую причудливую форму…
Минул час, может быть, два. Акира спал, утомленный событиями дня и ночи, а Кэйко сидела и размышляла. Освободилась ли она от прошлого? Нет. И никогда не освободится. Возможно, позднее Акира станет ее упрекать… Кэйко вспоминала свою прежнюю, казалось, забытую жизнь. Та была по-своему непонятной, противоречивой, трагической, но… и другой, отличной от этой, жестоко однообразной, фальшиво праздничной, такой объяснимой и безысходной.
И Кэйко решилась. Возможно, ей еще доведется увидеть своего сына! Она знала, что не сможет сказать Акире о своем согласии вот так, прямо, вслух, что-то мешало ей. И тогда Кэйко придумала написать письмо. Продажные женщины часто писали письма своим клиентам, и у нее были при себе все необходимые принадлежности. Она закончила довольно быстро и искусно запрятала листок в одежду Акиры.
На рассвете он повторил свой вопрос, и она снова ответила «нет». Но ее взгляд был иным, чем вчера, и Акира это заметил.
– Я вернусь за тобой в следующее полнолуние, – сказал он. – Даю слово.
Кэйко молчала. Она думала о письме. Женщина знала, что нужно было написать, и изложила в нем именно то, что хотела. Акира вернется, в этом она не сомневалась. Но окончательное решение останется за ней.
Она вышла его проводить. Было еще рано, и высоко над горизонтом, над темным городом, горными хребтами, которые вздымались волна за волною, постепенно исчезая вдали, плыла огромная, медово-желтая луна.
Акира посмотрел на Кэйко, и она улыбнулась, кажется, впервые за это время. Улыбка придала ее чертам мягкость, губы нежно изогнулись, из широко раскрытых глаз заструился свет. Сейчас в ней было нечто пугающее и одновременно манящее, и Акира любовался ею, как любовался бы прекрасной статуей какого-нибудь враждебного ему божества. Но он любил ее, любил, несмотря ни на что, и только это придавало ему уверенности в будущем.
Вернувшись домой, Акира перво-наперво отправился с докладом к господину Кандзаки.
Он нашел его на одной из сторожевых башен. Стояла пасмурная погода, какая обычно бывает поздней осенью, и лежавший в низинах туман поднимался пласт за пластом, постепенно обволакивал подножие холма, на котором стояла крепость. Казалось, липкие языки каких-то чудовищ лижут неподвижный, сумеречный воздух и там, вдалеке, уже нет ни домов, ни людей…
– В Киото – чума, – сообщил Акира своему приемному отцу после традиционного доклада о результатах поездки.
Затем заявил о своем желании отослать Мидори, Масако и детей в безопасное место. Одновременно он думал о том, что так ему будет проще решить проблему с переездом и устройством Кэйко.
Господин Кандзаки одобрил решение Акиры, и тот поспешил к своим женщинам. Масако, издавна привыкшая повиноваться малейшему слову и жесту господина, согласилась без всяких вопросов. Иное дело Мидори. Взволнованно выслушав супруга, она, к его удивлению, быстро промолвила:
– Я не хочу уезжать, господин! Я желаю остаться с вами!
– Как только опасность минует, вы вернетесь, – сказал Акира.
Но женщина не хотела слушать и повторяла, что не поедет. Акира смотрел на нее с изумлением: теперь она не казалась похожей на безупречную драгоценную жемчужину, она была страстная, живая, горячая, как огонь, ее щеки порозовели, глаза сияли, на лице отражалась целая смесь противоречивых, до боли обостренных чувств.
В былое время Акира, наверное, нашел бы необходимые доводы и сумел успокоить Мидори. Но теперь дело обстояло иначе, и он холодно и твердо повторил приказ.
Потом он лег спать и быстро уснул, а женщина принялась складывать одежду мужа. Как она любила все эти вещи – неотъемлемую часть его и своей жизни! И маленький веер из черной бумаги с красным узором, и бамбуковые палочки, и самшитовый гребень! Она любила даже боевые доспехи его коня! Все это наполняло ее душу, душу самурайской женщины, чувством причастности к чему-то необъяснимому, но возвышенному, непонятному, но великому! Но сейчас она была грустна. Господин хочет отослать ее. Почему? Мидори не видела чумы, ничего о ней не знала и не боялась ее. Киото далеко, а в крепости все здоровы, и здесь редко появляются люди из других провинций. Она не страшилась смерти, потому что знала с детства: смерть никогда не ищет нас, мы сами приходим к ней по дороге, обозначенной судьбой. Вот зла стоит бояться. Если б Мидори спросили, что есть зло, она, пожалуй, ответила бы, что это нарушение установленного порядка, то, что препятствует гармонии. Война – иное дело, а в мирной жизни жена должна пребывать подле своего мужа, разделять его горести и радости. И хотя пришло время, когда Мидори узнала нечто такое, чего разделить не могла, она считала своим долгом служить Акире. Дело в том, что с некоторых пор женщина следила за своим господином, и то, что ей открылось, устрашило ее разум и повергло душу в смятение. Она долго размышляла, в ней боролись преданная своему клану самурайка и любящая жена. В конце концов победила жена, и Мидори решила молчать, жить так, как жила прежде, наблюдать, не пытаясь объяснить и понять.