Савельич построжал лицом и голосом:
– А ты, мил человек, пустыми словами-то не мусорь здеся, в благодати нашей. На твой ум не примерится наша вера, и шастай куда ни захошь. Одежонку каку ни на есть возьми, чтобы срамоты не было, и – шастай давай!
Пришел срок взвыть и Аннушке: ой как заголосила тут девка – забилась в притче, слезно, по-русски, по-бабьи:
– Ой, лишенько мое накатило… Да как же я без тебя-то завтра хлебушка откушу… Оставь по себе хоть следочек махонький!
Савельич схватил ее за косы, выволок в сени:
– Цыц, дура-а!.. А ты, мил человек, и просить будешь – так не оставлю тебя. Чтобы на девке моей порухи такой не было! Выбирай что налезет, хошь сапоги со скрипом на ранте московском надевай – только ухлестывай, родимый!
Он распахнул перед ним сундуки.
Да-а, понаграблено было немало…
– Может, Савельич, – спросил Некрасов, – и с моего плеча сюртучок у тебя завалялся?..
Сейчас он не думал о смерти. Громадная толпа турок, цыган и курдов обступила Некрасова, когда он вошел в улицы Баязета, и его подмывало, бездумно и пьяно, прокричать в эти лица что-нибудь бесшабашное, русское, вроде:
- Соловей, соловей,
- Пта-ашечка.
- Канаре-ечка,
- Эх, жалобно поет,
- Жалобно поет…
Но его окружили кольцом ятаганов и привели в караван-сарай.
………………………………………………………………………………………
Фаик-паша был человеком легкомысленным, с воображением игривого свойства, как и надлежало быть поэту. Вступив на улицы Баязета, он ждал от султана Абдулл-Хамида если не доходной должности, то во всяком уж случае почетного титула сейфуль-мулька, сберегателя покоя Сиятельной Порты.
Но крепость предпочитала выдерживать осаду. После неудачного штурма Фаик-паша от горести перестал красить бороду, а потом в письмах кизляр-аге, посылая приветы женам, прибавил к своей подписи два новых слова: «неутешный старец…» Теперь он поджидал от султана последнего подарка – шелковой петли, красиво скрученной из золотистых нитей, на которой вешаться будет так же приятно, как и на грубой веревке…
Сегодня Фаик-паша с утра занимался тем, что тайно позировал для портрета какому-то еврею, желавшему вместо гонорара дозволения открыть лавочку на майдане. А позировал тайно потому, что иметь свое изображение аллах воспрещает правоверным. Еврей оказался бездарен в своем искусстве, и его тут же повесили. Потом к паше привели девочек-баязеток, родители которых погибли. Ему приглянулась одна левантинка или цыганка, это было паше безразлично, лет тринадцати от роду. Он положил ей в рот кусочек халвы и велел приготовить девочку для сегодняшней ночи.
Потом он разглядывал концы своих туфель, но это занятие вскоре тоже надоело; тогда паша стал откровенно скучать. Его немного развлекло прибытие Кази-Магомы, который рассказал ему о баснословной дешевизне дров в России, какое впечатление производят русские кладбища, о том, что русские женщины не боятся среди бела дня купаться в реке.
Узнав о поимке на улицах города русского офицера, Фаик-паша сообразил, какие можно иметь выгоды, если его повесить, – никаких. Но чтобы приблизить сдачу крепости, можно этого офицера отпустить в знак добрых милостей на будущее… И, укрепив себя в этом намерении, Фаик-паша велел привести арестованного Некрасова.
– До тех пор, – начал Фаик-паша, поклонившись, – пока стоит солнце и золотое знамя его освещает небесный стан, до тех пор будет украшена ваша высокосановитость могуществом. И да наполнится чаша души вашей вином радости и веселья!
Толмач перевел, а Кази-Магома вдруг закричал по-русски:
– Стыдитесь! Вы, которые обладаете четвертой частью всего мира, где же ваши хваленые богатства, если вы залезли в наш пашалык и цепляетесь за каждый вершок земли, когда не успеваете пахать даже свою землю! Ваша жадность столь велика, что скоро даже собаки будут плевать вам вслед. Придите сюда хоть с сотнею батальонов, и мы все равно не станем уважать вас!..
Некрасов получил первую зацепку для разговора и решил прижать калужского спекулянта дровами к ногтю. Он сказал:
– Странно!.. Не вы ли, почтенный Кази, будучи в Калуге, умоляли нашего царя позволить вам служить в русской армии хотя бы прапорщиком?
Кази-Магома отшатнулся назад, пройдясь вдоль стенки на цыпочках мягких чувяков, словно разминая ноги перед танцем.
– Это неправда, – смутился он.
Сын имама был уже в руках, теперь следовало только раздавить его, и Некрасов вежливо закончил: