Да ведь и правда! – давно же надо поговорить. Всё мельком, всё некогда, или в отрыве или в противоположности, и так трудно встретиться, следят враги, следят друзья, нужна тайна глубочайшая! Но уж если пробрался, какие тут письма, пришёл момент критический, поговорить накоротке:
– Израиль Лазаревич! Я удивляюсь, куда вы растратили свой необыкновенный ум? Зачем всё так публично? Зачем вы поставили себя в такое уязвимое положение? Ведь вы же сами закрываете все пути сотрудничества.
Ни – “здравствуйте”, ни – руки не протянул (и хорошо, потому что и у Ленина не было сейчас сил подняться и поздороваться, рука как в параличе, и “здравствуйте” тоже горло не брало), – а просто плюхнулся, да не на стул, а на ту же кровать, впритиску, неуклюжей тяжестью навалившись, боком вытесняя Ленина по кровати.
И наставляя прямо к лицу бледно-выпуклые глаза, речью неясной, не оратора, но собеседника ироничного:
– Удивляюсь и я, Владимир Ильич: вы всё агитацией да протестами заняты? Что за побрянчушки? – конференции какие-то, то тридцать дам в народном доме, то дюжина дезертиров?
И толкал бесцеремонно по кровати, нависал болезненно раздутой головой:
– С каких пор вы вместе с теми, кто хочет мир изменить пером рондо? Ну что за дети все эти социалисты с их негодованием. Но вы-то! Если серьёзно делать – неужели же прятаться по закоулкам, скрывать, на какой ты воюющей стороне?
Хоть горлом речь не выходила, но прояснела голова, как от крепкого чая. И без языка было всё взаимопонятно.
Ну конечно же, это был не жалкий Каутский – демонстрировать “за мир”, а в войну не вмешиваться.
– Мы же оба не рассматриваем войну с точки зрения сестры милосердия. Жертвы, кровь и страдания неизбежны. Но был бы нужный результат.
Ну, конечно же, Парвус был основательно прав: надо, чтобы Россия была разбита, а для этого надо, чтобы Германия победила, и надо искать поддержки у неё, – всё так! Но – только до этого пункта. А дальше – Парвус зарвался. Увлекшись своими успехами, он оступается, это не первый раз.
– Израиль Лазаревич, если у социалиста что-нибудь реально имеется, то это – революционная честь. Чести – мы не можем терять, мы тогда всё теряем. Говоря между нами, по расположению наших с вами позиций – ну конечно союз. И конечно мы ещё очень понадобимся и поможем друг другу. Но по вашей теперь политической одиозности… Один какой-нибудь Бурцев найдётся – и всё погибло. Так что придётся допустить между нами публичные разногласия, газетную полемику. Ну, не настойчивую… спорадически так, иногда… Так что если… – Ленин никогда не смягчал и в глаза, жёстче сказать, крепче будет, -… если там, например… морально опустившийся подхалим Гинденбурга… ренегат, грязный лакей… Поймите сами, вы же не оставляете другого выхода…
– Да смешно, да пожалуйста, – горькая усмешка перерезала одутловатое лицо Парвуса. – Вот я весной в Берлине получил миллион марок, из того миллиона сразу перевёл Раковскому, Троцкому с Мартовым, да и вам в Швейцарию, не получали? Ах, не вникали? Проверьте, проверьте у своего кассира, если не растратил… И Троцкий деньги принял – а от меня уже и отрёкся публично: “политический Фальстаф”… Написал мне живому – некролог. Я ничего не говорю, это можно конечно, я понимаю.
И застыло-стеклянно смотрел из-под поднятых редковолосых бровей.
Разошлись они с Троцким раньше, на перманентной революции. А любил он его как младшего брата.
Но на Ленина – он очень надеялся, и толкал, толкал его по кровати своею массивной рыхлостью, заставляя двигаться к подушке, уже локтем ощущать спинку сзади.
– А ваши лозунги голые не лопнут без денег, а? Нужно деньги в руках иметь – и будет власть! А чем вы будете власть захватывать? – вот неприятный вопрос. Да хотя! позвольте, в 904-м на III съезд и на “Вперёд” вы же, кажется, приняли деньги, очень похожие на японские, – ничего, пошли? А я теперь – лакей Гинденбурга? – пытался смеяться.
Всё было – точно, как прошлый раз, или это и было – прошлый раз?… – в комнате бернской мещанки? или в комнате цюрихского сапожника? или – ни в какой комнате? Как будто всё это говорилось уже раз, и вот по второму. Ни стола, ни Скларца, – а только кровать железная швейцарская массивная с ними могучими двумя – плыла над миром, беременным революцией, ожидавшим разрешенья от них двоих, с ногами свешенными, – неслась по тёмному кругу, опять. И ровно столько было невидимого света, чтобы видеть собеседника, и ровно столько звука, чтобы слышать его: