Она попросила, чтобы вечером он читал ей вслух. Что-нибудь из книг её любимых. Пошёл к хозяйке, достал “Джен Эйр”. Алина обрадовалась. И вечером, часа три подряд, она лежала, а он сидел на кровати рядом и читал.
Тут речь шла о чувствах самых возвышенных. Это – женщина с благородными чувствами написала для женщин с благородными чувствами ещё об одной такой же женщине, когда хочется оценить высоту чувств другого и самой проявить благородство, – и хотя Георгию было порядочно странно сидеть вот так и вслух читать сентиментальную историю, – но он и понимал, что, несмотря на несходство их сюжетов, это всё получилось к месту, и – надо читать, и – надо поддерживать эти чувства благородства и жертвы.
Но – раз, другой, и к концу заметил, что сама-то Алина нич-чего не слышала.
А была довольна. Что он сидел и читал ей.
И в темноте, обок с ним, не спала долго. Вдруг сказала, самое длинное за весь день:
– Знаешь… Людей, с ранней юности, больше всего должны были бы учить не чистописанию. Не арифметике. Не рукоделию. Не закону Божьему. А – любви…
– Как это – учить любви?…
– Вот – как-то. Если это не заложено в нас от рождения – надо учить.
Думал – заснула. Нет. Обняла его за шею:
– Если б с моей первой ночи ты был другой – я бы тоже чувствовала иначе. Всегда.
Занедоумел уже засыпавший Георгий: при чём тут первая ночь? десять лет назад?
– Я сама поняла только сегодня.
Ту первую ночь – усилия нужны были вспомнить. Но Алина, с новой степенью дружественности между ними, как отстранясь, напоминала ему всё, ту комнату, как падал сумеречный последний свет, как он вышел, она без него разделась, лежала испуганная, а он…
М-м-может быть, может быть… Не убедила, но тронула живой болью воспоминания, тронул поиск её – делиться с ним доверчиво. Удивительнее всего: никогда между ними не названное, и было бы прежде странно, а сейчас – очень просто. Эта крайняя откровенность разговора необычайно степлила их: будто до сих пор вся их совместная жизнь была притворство, а вот – впервые всё по-настоящему, как быть бы с первой минуты.
Но уж завтра-то надо было ехать, пересидели! Для Воротынцева это был – 17-й день, как из полка! Всю службу он так служил, что один день просрочки был ему заёжист, перед самим собой. А теперь ещё ему – в Ставку! И – сколько ж это навернётся, как успеть?
Но Алина – ни о каком отъезде не думала. Даже не понимала, о чём это. Всё то же завороженное, блаженно-отречённое выражение было на её лице, и такая же она была хрупкая, что нельзя торопить, растрясывать – разобьёшь.
Вот так так. И откладывать отъезд не хотелось – и невозможно жену не пожалеть. Совсем не легко далась ей новость… Да ведь и правда: ронять, швырять, растрачивать дни он начал в Петрограде. Главное-то время он прожёг с Ольдой. Сползать – только начни. Теперь и Алину надо поберечь.
Опять долго завтракали. С той же размеренностью пошли гулять. Ночь была морозная, и пруд у закраин даже чуть схватило ледком. Держалось холодно, ветрено, а солнечно.
Алина улыбалась погоде. Была в её улыбке – жалостливость и была – несамостоятельность. Как будто внушённая, чужая улыбка.
Касалась его нежно и что-нибудь показывала: вмёрзший листик, позднюю птичку.
Сердце Георгия стеснилось: ведь это всё – наделал он.
Предполагал настаивать к обеду уехать – и сил не нашёл. Она хотела остаться – но и имела же право.
Какая-то благодетельная душевная работа происходила в ней.
Днём разогрелось, славная осень. Гуляли – всё так же почти молча. Он начинал то и это – она редко отвечала. Жмурилась на солнце. Но благодушно. И не спорила, куда идти или вернуться в пансион, шла в его руке, как плыла по течению.
И в этом их молчании и в этой её смиренности Георгий всё больше утверждался, что никогда не покинет её.
Всё требовало движений, решений, – а Воротынцев должен был бездействовать в этом дурацком пансионе. Не мог остаться ещё на одну встречу с Гучковым, заливался краской, спешил к семейному обряду, – и чтоб заточиться здесь?
Но – не Алина начала. Начал – он. И надо быть ответственным.
Затяжка дней и откладка отъезда – похожи, как с Ольдой в Петербурге, только в чувствах других.
Так и протёк ещё один полный день – их странного, вывороченного, воротившегося медового месяца.
К вечеру не подмораживало, а опять натягивало туч.
Всё время молчали – свобода бы думать. Но даже об Ольде, внутри-внутри него ещё певшей благодарностью и счастьем, – не оставалось простора думать. Не думалось свободно.