– У тебя были годы!
Что-то слишком премудрое начиналось, не для мужского ума. Но хоть не буйное. Кто виноват, кто прав… Вздохнул:
– Любовью должны заниматься женщины. – Закурил, затянулся. – Вам там открыто глубже, вы и понимайте. Мы – воюем, работаем, а вы там – анализируйте…
С кисловатой улыбкой превосходства она пожалела его, себя, весь свет.
И жалко было её, всё время – так жалко!
Но и – стеснённо, душно. Сузился, уплощился мир. Вот так теперь сидеть – и из пустого в порожнее, из пустого в порожнее?
Ясно было только одно: что сегодня они опять никуда не едут.
– Знаешь, я пойду на полчасика пройдусь? Один, ты не иди, там резкий ветер, простудишься. Мне – только голову проветрить.
Ничего не возразила. И без постоянного обряда (уходя ли на час – в щёчку или в лобик) – ушёл.
Дождя не было. В неровных толчках остервенелого сырого ветра, запахнясь в испытанную шинель, испытанно придерживая шашку на боку, Воротынцев почувствовал себя сразу легче. Толчками, охапками выдувал из него ветер всю эту вязкость, всю эту нескладицу, которую сам же он и завёл. В сквозящем холоде, как будто обречённый ему по воинскому приказу, Воротынцев нисколько не зяб, а легко шагал по дорожке – в огиб пруда и наверх, в сосновый бор на гряде. Как ни горько разлажено было в Румынии последнее время, но и легче б ему сейчас же перенестись туда – в грязную блохатую местность за Кымполунгом, и шагать вот так, по приказу, выбирать рубеж и обдумывать бой.
Если б заранее мог представить Георгий, что это объяснение так начнёт раскачиваться, и он завязнет, заквасится тут, – да нипочём бы не начал.
Не привык Воротынцев такие вопросы разбирать, и не привык быть сам для себя предметом рассмотрения. Сколько он жил, сколько действовал, – внутри него не бывало разлада и сомнений: все трения, все противоречия – во внешнем мире, куда и врезался он как снаряд.
А что эта Зинаида имела в виду, зачем заставила инженера признаваться? Что ж, инженерова жена меньше всколыхнулась? Думала Зинаида на этом – инженера себе отрезать?
А, да ну вас? Когда заморачивают голову на мелких бабьих вопросах – отделись, уйди! Быстро-быстро, по холоду, против ветра, левой, правой, левой, правой, – и крепчаешь, и возвращается к тебе смысл.
Пошёл он “на полчаса”, давно бы пора возвращаться. И “на часик” – так пора бы. А он – дальше.
Дорога по раменью обогнула целый лес – и вышла к станции. Вот как! Казалось, заперт в пансионе как в бутылке, совсем замлел, – а тут!…
И едва взяв пустой телеграфный бланк, ещё не надписав и адреса – Могилёв, Ставка, генералу Свечину, – уже был снова воин.
А текст: телеграммой московскую квартиру вызови срочно официально Егор .
А то ведь и из Москвы не вырвешься, уже похоже.
Круто-быстро назад. И с опозданием вспомнил: а что ж бы Ольде?… Почему же ей не послал?
Ещё привычки нет. Ощущения нет, что теперь – всеми телеграфами, всеми почтами они связаны, что Ольда – есть у него! (Впрочем, в последний петроградский вечер он успел позвонить ей, что заедет в Могилёв, можно туда написать).
Ольда – есть, а как будто и затмилась. За эти четыре дня – далеко, глухо отступила. Уже нет того горячего тока в серёдке груди, как она оплескивает… Уже надо усилие, чтобы ярко вспомнить.
Он весь – новый был с ней. А от него требуют – быть прежним.
Весь продутый от затхлости, от тяжкости, возвращался Георгий терпеливый, наклонный как можно мягче, любовней разговаривать с Алиной.
Но на первом этаже хозяйка, которую разбранила Алина за расстроенный инструмент, предупредила:
– С вашей женой плохо!
И – сразу ударила ему забытая утренняя её угроза!! То-то! то-то отпустила его так легко!
Он метнулся наверх, перепрыгивая ступеньки, – по коридору вихрем – дверь номера распахнута – горничная от кровати Алины:
– Уже лучше.
Алина лежала навзничь, бледная, одетая, только ворот рассвобождён, одна рука на грелке, другая на грелке, и грелка же под ступнями.
Был – сердечный приступ. Через два номера нашёлся доктор, он смотрел. Теперь ничего, проходит.
И горничная уходила.
Обронив папаху, на колени перед кроватью жены опустился Воротынцев:
– Линочка! Что с тобой? Как случилось?
И ласково гладил – по руке, по плечу, по лбу. Бледность бескровия была в ней. И говорила она ещё плохо: