Но глубокое убеждение светилось в одухотворённом, даже художественном лице Протопопова, с таким живым выражением густых бровей, искристых глаз, и крупных губ под слитыми тёмными усами, и каждой чёрточки, – убеждение ещё более глубокое, чем вчера.
Может быть, чего-то она не понимала.
Но во-первых – таково было желание Друга: Протопопову принять продовольствие на одного себя. Во-вторых, даже если решить снова менять: ведь Государь как раз вот в эти часы получил вчерашнее наше письмо – и подписывает, и завтра к утру оно придёт сюда? И это будет последний момент перед открытием Думы, а мы же не можем отменить сами?
(Хотя по крайности обстоятельств – а напряжение этого октября походило на напряжение прошлого лета – конечно, государыня могла бы взять отмену и на себя, ее бесконечно-терпеливый супруг простит ей).
– Телеграфировать Государю! – вырвалось из груди Протопопова.
Но о таком тонком предмете – как же телеграфировать? Ведь читают десятки людей, все колебания разнесутся сразу.
– Зашифровать! – исторглось из Протопопова.
Но и правительственная шифровка проходит через несколько чужих рук. Ах, ах! – государыня совсем забыла, теперь вспомнила: что долго-долго они горевали с супругом, что нужно же иметь возможность иногда что-то важное друг другу сообщить, и всё никак не могли собраться, а всё же заказали приготовить шифровку, хотя так ни разу её и не применили.
– Я сам и зашифрую! – воскликнул Протопопов.
Да, он слишком страстно был задет – почти невозможно ему отказать: как же он будет выполнять дело против собственной воли?
В конце концов – не отменять, только отложить на две недели?…
Но – и никак нельзя пойти против указания Друга.
– Вот что, Александр Дмитрич, – решила она. – Поезжайте как можно скорей в Петроград, на Гороховую, к Григорию. И если он откажет – значит, так всё и останется, как вчера. А если разрешит переменить – скорей езжайте назад, и ещё успеем зашифровать, телеграфировать, – и завтра к утру, за те же два часа до Думы Государь успеет отменить.
Протопопов взвился и помчался.
Милый, симпатичный человек, она пожалела его, хотелось снять с него слишком невыносимое беспокойство.
Такова была она и в любви и во всех привязанностях: если решалась раз, то уже навсегда. Этому человеку – она доверила охрану трона. А свои – должны выручать своих.
65' (Государственная Дума, 1 ноября)
В Таврическом дворце, в Белом зале, заполненном восходящими полукругами кожаных кресел с пюпитрами, под стеклянным потолком, собрались на открытие сессии четыре с половиной сотни депутатов Государственной Думы. В глубине на балкончиках меж коринфскими полуколоннами важно расселись дипломаты союзных стран, левые и правые хоры были забиты публикой, сострастной к своим, в двух передних углах переполнены невысокие ложи прессы, а в ложе министров по правую руку от кафедры сидел с несколькими коллегами и сам Штюрмер, с длинной как прикладной бородой. О нём знали, впрочем, что он тотчас же после открытия уедет под предлогом молебна в Государственный Совет.
На центральный двувысокий помост президиума в сопровождении своих двух Товарищей взошёл Председатель – дородный, дюжий, избывающее земляное здоровье своё обративший не к земле же, не волов воротить, но паж, кавалергард, камергер, раздобрив и разрыхлив тело во многих председательствах, предводительствах, попечительствах, а вот и глава всенародного представительства. На самый почётный помост России, ещё своим ростом заметно увышая его, он взошёл, видя каждое своё движение со стороны и сознавая его значительность дли отечества. Крупный звонок взял крупною лапой.
И утихали перед ним секторы фракций – узкий левый, многолюдный кадетский, прогрессисты, поредевший октябристский с недосаженными верхними креслами, националисты русские, националисты окраин и правые.
Знал за собою Родзянко редкий по зычности голос, свободно заливающий этот зал, а хоть бы и вчетверо больший. Ещё кроме голоса в речи открытия должна звучать историчность – и её он тоже выразит легко.
Но сегодня был даже не просто день открытия годичной сессии: внизу под председателем тигрино напрягся Прогрессивный блок, до прыжка оставался час или два, а тайна прыжка уже расползлась, уже знали журналисты, тоже напрягшиеся, и публика, и испуганная стайка министров с расчётом вовремя улизнуть через непритворенную дверь (из ложи министров есть и тайный звонок тревоги к страже). И даже знала царица в Царском Селе. И земский и городской Союзы уже выпустили свои обращения, что наступил решительный час. И уж не менее всех знал тайну сам Председатель, достаточно посвящённый в планы Блока. Сейчас, на высоте, стоял он монументом, выше него, за его головой – лишь портрет Государя (ещё в два родзянковских роста, вытянутый, со снятою фуражкой), но одно неверное слово – и Председатель может сверзиться под когти набегающих. А иное неверное слово – и его настигнут тут, наверху, и раздерут, и стащат вниз.