– В Москве чуть не на каждом четвёртом доме флаг Красного Креста, – вспомнил Воротынцев. – тысячи частных маленьких лазаретов, а врачи штатские, и никакого там армейского контроля.
Чего ни коснись, наворочено к третьему году войны, как теперь из этого выходить? Искусство надо.
– А ещё беженские комитеты по всей России! – вспоминали. – И тоже там призывной возраст сидит. А хорошее бы место для женского равноправия.
– Это и с беженцами, – заявил золотой зуб. – Взялось бы заведывать ими правительство, и умерла бы одна девочка, – все газеты подняли бы вопль, и портреты этой девочки перед смертью и раньше, с мамой и с братьями, в пол-листа и в целый лист, переполнили бы прессу. А заведуют беженцами общественные комитеты, и умрёт две тысячи человек – будут писать и говорить: как мало! это – при миллионах беженцев!
Тут разговор расширился. Со столика через один послышалось громкое, и все стали оборачиваться туда. Там и не скрывались. Интендантский подполковник в пенсне, немного гундосый, со смачным удовольствием объявлял, что час назад разговаривал по телефону с Петроградом и ему сообщили: газеты вышли с белыми пятнами, во всех думских речах пропуски, о смысле можно догадываться только по оборванной связи. Но кто вчера был на хорах в Думе – потрясены речами, особенно милюковской.
– Такой исторической речи ещё не слышали четыре Государственных Думы! Он сказал что-то небывалое, сорвал все завесы!
Какие завесы? Не представить. Но тяжело ложилось на сознание: сорвал все завесы !
Батюшки, мы пока тут что – а там события шагают!
– Ничего, Земгор постарается, теперь заработают пишущие машинки и ротаторы, все запрещённые речи будут и у нас, в армии, даже литографскими листками.
Кто дальше сидел – переспрашивали, и быстро передалось от столика к столику, уже гулом, разноречивым. Кто-то воскликнул, нарочито громко, для многих:
– Отрадно, что есть в России трибуна, где за тебя скажут!
Чем меньше ясности, тем больше предположений. Угадывали: что б такое мог Милюков сказать?
– А Шингарёв не выступал, не знаете? – не удержался Воротынцев спросить противного интенданта. Стал ему Шингарёв совсем как свой.
– Что теперь будет? – спрашивали. – Разгонят Думу?
– Да никто никого не разгонит. Правительство утрётся, и так же останется на месте.
Сапёрный же полковник мало голову крутил на всё это оживление. Тут, над столиком, бурчал по-домашнему:
– Я не знаю, господа, как можно значение придавать, кто там с трибуны пузыри пускает, Милюков или Родичев? Вы спросите, они хоть одно дело настоящее знают? Я не говорю – сапёрное или артиллерийское, но вообще – заводское? горное? земледельческое? И куда ж они тогда лезут в ответственное министерство?
За соседним столом услышали, возмутились:
– Они никуда не лезут ! Они выражают свободное мнение России!
Гудели многие, по-разному, но больше раздавалось в пользу Думы, как бы громче. Сапёр махнул безнадёжно:
– Нынешние министры хоть дерьмо, так служить умеют, приучены. А эти думские – только болтать. Поставьте завтра их Россию вести – они из клозета не будут вылезать.
Отзавтракали, расходились. Звенела столовая шпорами.
Снаружи стоял пасмурный, но тёплый день.
На крыше генерал-квартирмейстерской части торчал пулемёт в чехле, против аэропланов. Близ него – часовой.
Воротынцев пошёл в оперативное отделение, на второй этаж, к Свечину. По приезде он видел его лишь бегло.
У Свечина был отдельный кабинет, обвешанный картами, обставленный папками, с тремя телефонами на столе.
– Да-а-а, – огляделся Воротынцев. – В Барановичах мы не так сидели: по три стола в халупной комнатёнке, и на всех один полевой телефон.
– Дело растёт, важнеет, – развалился Свечин в полумягком скруглённом кресле. У себя на служебном месте не был он лихим башибузуком, как в петербургском ресторане в те несколько часов. – Впрочем, в Барановичах всю эту игру в вагоны и халупы ввёл Данилов. Можно было нам спокойно и в палатах жить.
Тоже и посетителю стояло кресло удобное, Воротынцев уселся.
– И кто ж это всё возглавит? Как с Головиным?
– Уже-е, пролетел наш Головин, не котируется.
– Так Рузский?
– До сих пор надеется. Но не выйдет.
– Так кто ж?
Улыбался Свечин, нечастой своей улыбкой, обнажая зубы непомерные, здоровые: