Подходило время царского обеда – Гурко по какой-то ошибке не оказался приглашён к императорскому столу. И Воротынцев испугался: неужели это интриги Жилинского? неужели оттеснил уже?
Но не хотелось верить. Нет, наверно просто кто-то не знал, не распорядился.
А вообще – ох, наберётся с ним император хлопот! Его не пригнёшь, не изогнёшь и приглашением к высочайшему столу не посахаришь, – а всегда услышит Государь правду-матку. И каждый свой временный день этот неслух будет вести себя как назначенный пожизненно. Ещё от его голоса заложит уши его величеству. Однако – назначайте, назначайте же скорей!
Ротмистр пока добыл в двух тарелках чего-то сухомятного, и они, вчетвером, жевали между делом. И теперь уже не подразумеваемо, а открыто поминая своё возможное назначение, Гурко пожалел, что придётся работать всё с новыми, а в каждом месте за этот год, что его стремительно протягивали через корпус, Пятую армию, Северный фронт, Особую армию, – везде он находил и привлекал неоценимых офицеров, и многие просились за ним при каждом переходе, и многих он охотно перетянул бы сюда, того же генерала Миллера из Пятой, а – нельзя, неприлично, суетно.
И тем самым Воротынцев понял, что сюда, в Ставку, его не зовут, что вот этим увлечённым счастливым днём всё и кончится.
А впрочем, тут же это повернулось и с разумной необходимостью: теперь, уже зная весь смысл и приёмы реорганизации, Воротынцеву и надо оставаться именно у себя, там, на краю, и там работать по этой программе, только уже в штабе своей Девятой, которую будут скоро увеличивать из-за негодности румын, слать туда корпуса. Гурко пришлёт распоряжение, как только заступит.
Если заступит.
Ну что ж, как часть единой реформы освещался и дальний румынский угол…
Этот – будет жалеть русскую кровь.
Да Воротынцев и не собирался в Ставку, это Свечин сбивал, уговаривал.
Ещё недавно ему казалось, что до конца войны он так и не уйдёт с позиций, и не хочет даже. А от этой поездки – расслабел, и теперь вдруг обрадовался льготе. Правда: переустал он от полка.
Уж когда выходили вместе, Гурко надевал свою шинель на общеофицерской серой, а не генеральской красной подкладке, Воротынцев, повинуясь всё-таки не отданному долгу, петроградской своей вине перед Гучковым, неожиданно высказал версию о встрече с ним и привете, – и всё-таки посмотрел, посмотрел на строгого генерала, испытывая в том смысле.
Но Гурко – не выразил большого тепла, даже почти никакого. Поджал губу под усами.
– Александр Иваныч… Александр Иваныч… Очень смел… Очень настойчив. При всех своих, – что-то качкое показал кистью, – убеждениях. Но… Из-за того, что много ездил волонтёром и просто по фронтам, сильно преувеличил своё понимание войны и армейских проблем. Масса знакомых у него в армии, не всегда лучшие, вроде этого фельетониста Новицкого. Все ему что-то рассказывают, обо всём наслышано… И вот он…
И подумал Воротынцев: а для Гурко на его новом посту Гучков – разве не груз? Можно не дорожить должностью, можно дерзить царю – но по делу, но для дела, а Гучков если уж на Алексеева тенью пал, так на Гурко – тем более, сколько связано в прошлом. Приедь сейчас Гучков в Ставку – как станет выглядеть всё это назначение, вся эта подстановка со стороны Алексеева?
И Воротынцев не щеками, но внутренне покраснел: и что за вздор, правда? И до каких пор носиться с этим отозревшим младотуречеством?
А какая-то вмятинка от Гучкова – всё же на совести осталась.
Крымова – повидать? не повидать?
71' (Государственная Дума, 3 и 4 ноября)
Думские первоноябрьские речи вышли в газетах с белыми местами, с пропусками даже у Левашова и Балашова. Пошли по рукам апокрифические, несхожие тексты, и ловкачи продавали их по нескольку рублей. Истинного текста милюковской речи даже правительство не могло получить от Думы, зато по стране распространялся именно он, и даже с добавлениями. Всё общество говорило, что Думу надо беречь. (Бурцев, искатель и дегустатор тайн, затем обратился к Милюкову: откуда он взял свои факты, больше похожие на неправду. Ответил ему Милюков, что взял их из Neue Freie Presse; что, может быть, они нуждались ещё в проверке, но он должен был употребить их раньше социалистов).
А Родзянко, отлучаясь с председательского места, предвидел правильно: ночью на 2 ноября он получил записку от Штюрмера – тот ждёт решений Председателя Думы об оскорблении царской фамилии в заседании; и тут же – письмо от министра Двора: напоминает, что Родзянко – камергер, и просит уведомить, какие шаги… Какие ж… Изъять это место из стенограммы. И – пожертвовать Варун-Секретом, хотя и жаль Варуна. И тут же оправдаться перед обществом: дать заявление в газеты, что пропуски в речах – не по его вине, он передаёт в бюро печати все речи полностью. Родзянко нисколько не интриган, напротив – он очень склонен к прямоте. Но сознавая себя живою Думой на двух ногах, он вынужден, для России, оберегать себя от риска. Когда в 3-й Думе Гучков готовил запрос о Распутине, Родзянко, уже тогда Председатель, тайно предуведомил царя. Теперь – не шёл предупреждать, а поберечься – надо было.