Они не успели улизнуть — редактор влез на стул с пластиковым стаканчиком дешевого мадьярского белого в руке и стал рисовать картину «аждающх нас благаденссных времяаааан», пока два морехода под прикрытием компьютерных мониторов хватали друг друга за промежность, а на виду выказывали глубокий сморщеннолобый интерес к рассуждениям начальника. Она готова путешествовать с ним; ногтями пощекотав ему кадык, она шепчет на ухо свое согласие. Джон ей улыбается. Он догадывается, что Ники, пожалуй, самый близкий его друг на всем континенте. Тем, что настойчиво ничего от него не требует, раз за разом отвергает его приношения хоть каких-то эмоций или привязанностей, она стала (он видит это в люминесцентном свете набитого людьми кабинета) неодолимо ему дорога. (Он довольно углубился в свой вечерний круиз и расчувствовался, но все же углубился не настолько, чтобы не заметить своей сентиментальности и не оправдать ее как неизбежный и допустимый ответ на мерцающий, шепчущий ускоряющийся бег иссякающего песка девяностого года в песочных часах.)
Несмотря на ее смешливое согласие, Ники не убегает с ним. Пока Джон болтается и мотается на маленьком деревянном плотике, пока его рвет от морской болезни, Ники легко прыгает через узкий и мелкий пролив к 1991 году по камешкам от снимка к снимку, от щелчка затвора к щелчку: Джон около здания «БудапешТелеграф», пишет свое имя в белом снегу; Джон стоит на Цепном мосту, руки в карманах пальто, плечи высоко подняты на ветру, на краю запекшейся губы незажженная сигарета; мясистый усатый венгерский полисмен, театрально застывший со свирепым лицом, изображает, что бьет Джона дубинкой по голове; Надя и Джон разговаривают на скамье за роялем; очень круглолицая женщина тихонько плачет у стойки бара, закушенная половина ее нижней губы выкручена и смята; тощий бармен-венгр, поставив локти на стойку, с сомнением слушает клиента (только спина); сварливая пара за маленьким столиком ругается в присутствии смущенного третьего компаньона, и Ники поймала момент, когда содержимое стакана злой женщины горизонтально летит в ее друга; чернокожий певец одной рукой держит стойку микрофона и глядит на часы на другой руке, говоря трудно заученные венгерские слова, объявляющие наступление Нового года; целующиеся пары, обернутые серпантинами подсвеченного дыма; часы, показывающие красные 2:22 точно над головой круглолицей девушки — та уже снова счастлива и горячо толкует о чем-то и жестикулирует — слегка удивленная и маниакальная, — с тремя мужчинами: саксофонист, молодой американский пиарщик с бородкой, скрестив руки на груди, обнимающий томик стихов Йожефа Аттилы, и певец в максимальном распахе зияющего львиного зевка…
Немного назад: 11:42, на скамье у рояля:
— Так о чем это напоминает: бритые головы и новогодние вечеринки? Ах да. Можно понадоедать воспоминаниями?
— Просим.
— Тогда мы в 1938-м. И тоже Новый год. Берлин в те дни был весьма занятный город, какое-то электричество в воздухе, конечно, при условии, что ты, ну, само собой, понятно. Тогда еще многое было неясно, вы понимаете. Я была слегка под мухой, скорее всего. Мне казалось, я лучше играю на рояле, когда немного под мухой. Ну вот, я играю. Интересно, что это были за мелодии? По большей части немецкие вещи, для них в тот год никакого джаза, надо знать свою публику. Мы были на частном празднике. Спасибо другу моего друга, я собирала на вечеринках какие-то вполне симпатичные деньги. Хорошая пора: тридцать восьмой становится тридцать девятым. Я не знаю, надолго ли задержусь в городе. Может, уеду через месяц — я молода, и все возможно: друзья, романы, приключения. Вам знакомо это чувство, я уверена. И вот солдат, один из гостей, делает предложение — очень громко — мне. Он говорит, что мы с ним должны отметить Новый год, до которого осталось всего несколько минут, особым образом. Даже не знаю, смогу ли сказать вам английский перевод того, что он предложил; такое немецкое слово, которое просто тянется без конца, в одном слове они умудряются выразить то, что в английском было бы длинным абзацем. Так что давайте оставим это вашему воображению, мистер Прайс. Думаю, с вашей прекрасной и дерзкой подругой, которая сейчас занята своей камерой, вы очень мало чего не можете вообразить. Берлин: мой наглый мучитель в бриджах. Он молод, но уже офицер. И шрамы: небольшая бороздка на щеке и другая, подлиннее, — на голове. Эта вторая была бы незаметна, но у него бритая голова, как у твоей новой подружки. Я не отвечаю и играю громче, в надежде, что он уйдет. Но он снова объявляет свое намерение, теперь громче, совсем громко. Я очень молода; я не знаю, что делать. Так что я солгала, сказала: «Благодарю, но я замужем». — «А-ах, маленькая фройляйн замужем? И где же этот муж, который посылает тебя торговать собой как муз-зыкальную пр-роститутку?» На вечеринке у меня нет друзей, уже поздно, а живу я в отеле на другом конце города. Я начинаю представлять ужасные окончания этого вечера. Я все играю, делаю вид, что мне нужно смотреть на клавиши, хотя это немного унизительно для меня, такое изображать, и тут, не успела я слишком запугать себя или сказать что-нибудь остроумное, но глупое, что тоже было возможно, я спасена. С другой стороны рояля появился другой офицер. «Эта дама — моя приятельница, — соврал этот новый. — Если она хочет, чтобы ее оставили в покое, то я з-зоветую вам оставить ее в покое». Этот новый был в том же звании или, может, выше. Бритая голова. То же самое — шрам на щеке. Тоже в бриджах. Будто человек выговаривает зеркалу. Я улыбнулась своему спасителю, махнула ресницами, как леди, и продолжала играть. Конечно, первый солдат тоже был немного под мухой и не собирался так просто со мной закончить. Страх быстро уходит, и теперь я сознаюсь в гордости: я стою внимания двух молодых военных парней. Теперь я в безопасности, и могу этим насладиться. И еще признаюсь, что потешалась, когда первый солдат оскорбил второго, а тот в ответ оскорбил его. У них были очень спокойные голоса, когда они угрожали друг другу. Первый потянулся через рояль и дал моему герою пощечину. Я продолжаю играть, но теперь я не собираюсь пропускать ничего, как дура глядя на клавиши. И признаюсь, я улыбалась. Это было здорово, Джон Прайс.