— Боже мой, — прохрипел Сэм.
Она взвизгнула так, что он невольно поежился; он устало повалился на стул. Сура, яростная и испуганная, уже стояла на ногах.
— Говори, ради Бога.
— Рядом с нами, — пролепетал Сэм.
— Что такое случилось рядом с нами? — повышая голос.
— Въезжает магазин.
— Какой магазин? — Это был пронзительный крик. Он в ярости взмахнул руками.
— Продовольственный рядом с нами въезжает.
— Ой. — Она укусила себя за костяшку пальца и со стоном опустилась обратно. Хуже быть не могло.
Целую зиму вид пустого помещения не давал им покоя. Много лет его занимал сапожник-итальянец, а потом в соседнем квартале открылась сапожная мастерская-люкс, где на витрине стучали молотками два молодца в красных комбинезонах, и всякий останавливался поглазеть. Работа у Пеллегрино иссякала, как будто чья-то рука все туже завинчивала кран, и в некий день он посмотрел на свой верстак, и тот, когда предметы перестали плясать в глазах, воздвигся перед ним несуразный и пустой. Все утро он просидел неподвижно, но за полдень положил молоток, который сжимал в руках, надел пиджак, нахлобучил потемневшую от времени панаму, которую не забрал кто-то из клиентов, когда он еще занимался чисткой и растяжкой шляп, и пошел по соседним домам, спрашивая у бывших клиентов, не требуется ли что-нибудь починить из обуви. Улов составил две пары: мужские летние полуботинки, коричневые с белым, и женские бальные туфельки. Как раз в это время Сэм тоже обнаружил, что у него от вечного стояния на ногах по стольку часов дотла износились подметки и каблуки — буквально чувствуешь, как плитка на полу холодит ступню, — итого, вместе три пары, и это все, что набралось у мистера Пеллегрино за неделю, плюс еще одна пара на следующей неделе. Когда подошел срок вносить квартирную плату за месяц вперед, он продал все на корню старьевщику, накупил конфет и пошел на улицу торговать с лотка, однако спустя немного никто больше не встречал сапожника, крепыша в круглых очках и с щетинистыми усами, который ходил зимой в летней шляпе.
Когда разломали и вывезли прилавки и прочее оборудование, когда мастерская опустела и только раковина одиноко белела в глубине, Сэм выходил при случае постоять перед нею, когда все кругом, кроме его лавки, закрывалось на ночь, и смотрел в окно, источающее пустоту. Порою, вглядываясь в пыльное стекло, откуда навстречу ему выглядывал отраженный бакалейщик, он испытывал такое ощущение, как в детстве, когда мальчишкой в Каменец-Подольском бегал — втроем с товарищами — на речку; мимоходом они, бывало, боязливо косились на высокое деревянное строение, неприятно узкое, увенчанное странной крышей в виде сдвоенных пирамидок, в котором совершилось когда-то злодейское убийство и теперь водились привидения. Обратно возвращались поздно, подчас при ранней луне, и обходили дом стороной, в молчании, прислушиваясь к ненасытной тишине, засасывающей комнату за комнатой все глубже, туда, где в потаенной сердцевине безмолвия клубится провал, из которого, если вдуматься, и прет наружу нечистая сила. Вот так же, чудилось, в темных углах безлюдной мастерской, где молоток и кожа в усердных руках возвращали к жизни бессчетные вереницы обуви, и вереницы людей, приходя и уходя, оставляли частицу себя, — что, даже опустев, мастерская хранила незримые следы их присутствия, немые отголоски роились, постепенно замирая, и почему-то именно от этого становилось страшно. После, проходя мимо сапожной мастерской, Сэм даже при свете дня боялся взглянуть в ту сторону и ускорял шаги, как, бывало, в детстве, когда они обегали дом с привидениями.
Но стоило ему закрыть глаза, как мысль об опустелой мастерской, засев в мозгу, безостановочно рассверливала его бездонной черной дырой, и даже когда он спал, что-то внутри не засыпало, сверлило: а что, если такое случится с тобой? Если двадцать семь лет ты трудился как проклятый (давным-давно надо было бросить), и после этого всего твоя лавка, кровное твое дело… после стольких лет — эти годы, эти тысячи консервных банок, и каждую перед тем, как убрать, протрешь; эти ящики с молоком, как пудовые гири, когда их до рассвета затаскиваешь с улицы и в стужу, и в жару; оскорбления, мелкие кражи, кредит, который ты, бедняк, предоставляешь скрепя сердце обедневшим; эти облезлые потолки и засиженные мухами полки, вздутые консервы, грязь, расширенные вены, эта каторга по шестнадцать часов в день, когда поутру просыпаешься, словно от увесистой оплеухи и чугунная голова клонит за собою книзу, сутуля тебе спину; эти часы, эта работа, эти годы — милый Бог, на что ушла моя жизнь? Кто спасет меня теперь и куда мне податься, куда? Часто одолевали его такие мысли, но месяц проходил за месяцем, и они отступали, и объявление «СДАЕТСЯ», которое бесстыдно пялилось из окна, пожухло и слетело вниз, так что откуда бы, кажется, узнать кому-то, что помещение свободно? Да вот узнали.