— Есть кто-нибудь?
Он забарабанил сильней: злился на себя — зачем пришел, зачем рвется войти, скажи ему кто-нибудь такое час назад, он бы не поверил. Дверь приоткрылась, в щель выглянуло большое, кое-как слепленное лицо. Недоразвитая деваха подмигнула ему выпученным глазом и, шкворча, как яичница на сковородке, попятилась назад, захлопнув дверь перед его носом. Учитель, поразмыслив — слава Богу, недолго, — распахнул дверь: не то бы опоздал, не увидел, как деваха, при ее-то толщине, промчалась, колотясь о стены, и скрылась в комнате в самом конце длинного узкого коридора.
Альберт, поборов смущение, а может быть и страх, нерешительно ступил в коридор, дав себе зарок тут же уйти, но не ушел — не преодолел любопытство и заглянул в первую по коридору комнату: ее освещали лишь тонкие, как нити, ручейки света, пробивавшиеся сквозь опущенные зеленые бумажные шторы. Шторы походили на выгоревшие карты древнего мира. Седобородый старик в ермолке, веко над его левым глазом вспухло, спал крепким сном в продавленном кресле, уронив на колени книгу. Откуда-то разило затхлостью, но может быть, что и от кресла. Альберт уставился на старика, и тот чуть не сразу проснулся. Толстенький томик свалился со стуком на пол, но старик не стал его поднимать, загнал ногой под кресло.
— Ну и на чем же мы остановились? — приветливо, чуть с задышкой спросил старик.
Учитель снял шляпу, но, вспомнив, к кому пришел, снова надел.
Он назвал себя.
— Я ищу раввина Джонаса Лифшица. Ваша… э… девочка впустила меня.
— Раввин Лифшиц это я, а это моя дочка Рифкеле. Она далека от совершенства, хотя Господь сотворил ее по образу и подобию своему, а если он не совершенен, то кто же совершенен? А что это значит, говорить не нужно.
Опухшее веко приспустилось и подмигнуло, по всей видимости непроизвольно.
— И что это значит? — спросил Альберт.
— Что по-своему и она совершенна.
— Как бы там ни было, она впустила меня, и я здесь.
— Ну и что же вы себе думаете?
— О чем?
— Что вы себе думаете, о чем мы имели разговор — о серебряном венце?
Разговаривая, раввин бегал глазами по сторонам, беспокойно сучил пальцами. Пройдоха, решил учитель. С ним надо держать ухо востро.
— Я пришел навести справки о венце, который вы рекламируете, — сказал он, — но, по правде говоря, у нас с вами не было разговора ни о венце, ни о чем другом. Когда я вошел, вы крепко спали.
— … Вы же понимаете, возраст, — со смешком сказал раввин.
— Это было сказано не в укор вам. А чтобы внести ясность: я человек вам посторонний.
— Какой же вы мне посторонний, если мы оба верим в Бога?
Альберт не стал с ним спорить.
Раввин поднял шторы, и предзакатные лучи залили просторную с высоким потолком комнату, где как попало стояло полдюжины, если не больше, жестких складных стульев, а кроме них лишь продавленная кушетка. Интересно, что он здесь делает? Занимается групповой терапией? Ведет душеспасительные беседы, как полагается раввину? Учитель с новой силой напустился на себя: зачем пришел сюда? На стене висело овальное зеркало в узорчатой раме из больших и малых кружков позолоченного металла, и ни одной картины. Несмотря на пустые стулья, а может быть и благодаря им, комната казалась голой.
Учитель заметил, что брюки у раввина без пяти минут рваные. На нем были мятый поношенный черный пиджак и пожелтевшая белая рубашка без галстука. В его слезящихся серо-голубых глазах жила тревога. Лицо у раввина Лифшица было смуглое, под глазами темнели бурые мешки, от него несло старостью. Откуда и запах. Походил ли он на свою дочь, сказать трудно: Рифкеле походила только на себе подобных.
— Ну садитесь, — с легким вздохом сказал старый раввин. — На диван не садитесь, садитесь на стул.
— На какой именно?
— Ой, вы же и шутник. — С рассеянной улыбкой раввин показал на два кухонных стула, на один из них сел сам. Протянул тощую сигарету.
— Я бросил курить, — объяснил учитель.
— Я тоже. — Старик спрятал сигареты. — Ну и кто у вас больной? осведомился он.
Альберта покоробил этот вопрос, ему вспомнилась рекламка, которую раздавала деваха: "Выздоравливаем больных, спасаем умирающих".
— Я не стану ходить вокруг да около: мой отец лежит в больнице, он тяжко болен. Точнее говоря, при смерти.
Раввин озабоченно кивнул, нашарил в кармане очки, протер их большим нечистым платком, надел, зацепив дужку сначала за одно мясистое ухо, потом за другое.