Мадам Камар ответила неразборчивым отрицанием, – она могла бы свериться с предательской закладкой, но по безотчетной материнской осмотрительности воздержалась от этого. Взамен она сунула книжицу в свою садовую сумку. Хью машинально заметил, что на днях навещал ее автора.
"Он ведь, по-моему, живет где-то в Швейцарии?"
"Да, в Диаблоне, около Версекса."
"Диаблоне всегда напоминает мне русскую "яблоню". Хороший дом у него?"
"Да как вам сказать, мы встретились в Версексе, в гостинице, не у него дома. Я слышал, что дом очень просторный и старомодный. Мы-то говорили с ним о делах. Конечно, в доме вечно полным-полно его, ну, довольно беспутных гостей. Я обожду немного, а там и пойду."
Скинуть пиджак и отдохнуть в полотняном кресле, стоявшем бок о бок с креслом мадам Камар, он отказался. Пояснил, что от обилия солнца у него кружится голова. "Alors allons dans la maison"[18], – сказала она, верно переводя с русского. Увидев, каких усилий ей стоит подняться, Хью предложил ей помощь, но мадам Камар резким тоном велела ему держаться от ее кресла подальше, – чтобы не создавать своей близостью "психологического препятствия". Ее неподатливый корпус приводился в движение только посредством особого, точно исполненного рывочка, а произвести его удавалось, лишь сосредотачиваясь на воображаемых попытках облапошить силу тяжести, – в конце концов, внутри что-то не щелкало и нужный подскок совершался сам собой, подобно чуду чихания. До той поры она лежала недвижно, как оглушенная, и бравый пот посверкивал у нее на груди и над лиловатыми дугами пастельных бровей.
"Этого вовсе не нужно, – говорил Хью, – я с удовольствием подожду тут, под деревом, мне просто нужна тень. Ни когда не думал, что в горах может стоять такая жара."
Все тело мадам Камар вдруг встрепенулось так, что каркас ее кресла испустил почти человеческий крик. В следующий миг она уже сидела, утвердив обе ступни на земле.
"Все в порядке, – уютно объявила она и встала, оказавшись с внезапностью волшебного превращения облаченной в яркий махровый халат. – Пойдемте, я напою вас холодненьким и покажу вам мои альбомы."
"Холодненькое" обернулось высоким граненым стаканом тепловатой водопроводной водицы с ложкой домашнего клубничного варенья, закрасившей воду в цвета просвирника. Альбомы, четыре увесистых переплетенных тома, были разложены на очень низком, очень круглом столе в очень "модерной" гостиной.
"Я вас ненадолго покину", – сказала мадам Камар и на глазах у публики с грузной решимостью затопала вверх по отовсюду видной и слышной лестнице, ведущей на столь же откровенный второй этаж, где из одной раскрытой двери глядела кровать, а из другой биде. Арманда говорила, что это творение ее покойного отца само просилось на выставку, привлекая туристов из таких дальних стран, как Родезия и Япония.
Альбомы оказались нелицемерны под стать постройке, но хотя бы не так угнетали. Линия Арманды, чрезвычайно интересовавшая нашего voyeur malgré lui [19], торжественно открывалась портретом покойного Потапова, весьма импозантного семидесятилетнего старца в седой эспаньолке и домашней китайчатой куртке, подслеповато крестившего на русский манер невидимое в глубокой колыбели дитя. Снимки не только проходили вслед за Армандой сквозь все периоды прошлого и все успехи любительской фотографии, но и девочку являли в разнообразных состояниях невинной голизны. Ее родители и тетки, ненасытимые изготовители очаровательных карточек, питали уверенность в том, что десятилетняя девочка, мечта лютвидгеанца, имеет столько же прав на полную наготу, сколько их есть у новорожденного младенца. Гость уложил альбомы стопой, ограждая пламя своей любознательности от всякого, кто пожелал бы присмотреться к нему с верхней площадки лестницы, и несколько раз возвращался к картинам купания маленькой Арманды, прижимавшей к блестящему животу хоботастую игрушку или стоявшей во весь рост, с ямками на ягодицах, ожидая, когда ее станут намыливать. Еще одно откровение недозрелой мякоти (которой срединная линия явственно рознилась от льнущей к ней, но не столь вертикальной травинки) обнаруживал снимок, на котором она нагишом сидела в траве, расчесывая прошитые солнцем волосы и в ложной перспективе широко разведя прелестные великанские ноги.
Он услышал, как наверху забурлил унитаз, и виновато наморщась, захлопнул толстую книгу. Хмуро съежилось, умерив толчки, его растяжимое сердце, но с адских высей никто не спустился, и он, урча, воротился к своим неприличным картинкам.