По обе стороны от выхода – Яцуо Кавабата.
Хищных насекомых – двое.
За поясами короткие мечи. Рукояти по длине равны клинку. Крошечные, детские ладошки охранников – в мозолях. На костяшках, по ребру, на сгибе запястья – везде. От одного вида этих ладошек берет оторопь. А на мечи и вовсе смотреть не хочется.
Третий психир стоит у пюпитра с набором для каллиграфии. В стаканчике из «лунного» оникса – кисти. В тушечницах – тушь разных цветов, растертая и разведенная заранее. С точки зрения постороннего наблюдателя, для полного счастья не хватает рисовой бумаги, а также войлочного коврика. С точки зрения крошки Яцуо, бумага и коврик излишни.
За поясом каллиграфа – меч.
Рядом с пюпитром – столик, на котором разложены хирургические инструменты. Ланцеты, скальпели, крючья зловещего вида. Миниатюрные пилы. Пинцеты, ранорасширители, серпы. С металлом возится четвертый господин Кавабата. В широченных штанах и куртке, враспояску, он напоминает летучую мышь. Хрупкие пальчики звенят, брякают, лязгают инструментом. На лице – сосредоточенность мастера.
У этого меч лежит на краю столика.
На полу, скрестив ноги, сидит маленький писец – пятый Яцуо Кавабата. У него с бумагой все в порядке: белой, рисовой, шершавой. И с ковриком, подложенным под бумагу, чтобы тушь не протекала на другую сторону листа. И с мечом – длинным-длинным, без ножен. По стали, завораживая, бежит муаровый узор.
Кажется, вот-вот писец, не разгибая ног, взовьется в воздух и начертит мечом завершающую строку – крест-накрест, вдоль и поперек, рубя, рассекая и брызжа алой тушью на дивные ширмы.
Напротив входа установлена рама из железа. Кованая, массивная, она украсила бы любой интерьер. Но форма рамы чересчур сложна, чтобы натягивать на нее парчу, шелк или кожу. Да и ножки устроены таким хитрым образом, что ширма оказалась бы в наклонном положении. Поэтому рама ничем не обтянута.
Если не считать нагого тела Лючано Борготты, прикованного к ней.
Лицом к свободе.
Все это чрезвычайно напоминало процесс «клеймения». С одной разницей: пленник не дергался и не кричал, сберегая силы не пойми для чего. Может быть, его просто парализовало от страха. Тарталья висел, спиной и конечностями чувствуя холод оков, глядел на пруд, на снежные хлопья кувшинок, на далекие, как созвездья, холмы – и никаких мыслей, скорбных или высоких, не приходило ему в голову. Кроме главной: сдохнуть, а не смотреть на стены с бамбуком и кузнечиками.
На стенах висели цветные гравюры.
А на гравюрах были люди.
Люди с ладонями, растущими из плеч. Люди со ступнями без пальцев. Скособоченные люди без части ребер. Коротконожки, лишенные коленей. Карлики, у которых в грудном отделе позвоночника было восемь, а не двенадцать позвонков, и в крестцовом – три. Бодрячки с дырчатым животом, где пульсировал темно-багровый ком печени. Одноглазые красавцы с заросшей глазницей; над ней луком изгибалась бровь, рассечена шрамом. Люди улыбались, жестикулировали и занимались разными делами.
Паноптикум психира Кавабаты.
«И жили они потом долго и счастливо…»
Лючано не знал, кто шепчет издалека: маэстро Карл или Добряк Гишер. Лучше, конечно, чтобы экзекутор. Ему привычнее. Маэстро, не надо. Отвернись, пожалуйста. Мы с Гишером уж как-нибудь сами.
Впору было петь хвалу гуманности Шармаля-младшего. Гематр ни за что не хотел идти на убийство. Его планы, усложняясь от лишней щепетильности, строились не на крови: родной, чужой – любой. Дети-ублюдки превращаются в роботов, безобидных и безопасных. Им покупается бунгало на заброшенном курорте, нанимается умница-экономка, выделяется достойное содержание – и робот Давид с роботом Джессикой тихо доживают свой век в благополучии и покое, на берегу океана. Профессор Штильнер после близкого знакомства с душкой-психиром забывает суть открытия, не помнит «Жанетту», каюту, близость с Эмилией Дидье… Запойный шарлатан, переживший крах «Грядущего» – никто не удивится Штильнеровским провалам в памяти.
В его ситуации у любого крыша съедет набекрень.
Странно, но гуманность Айзека Шармаля не вызывала восторга.
– Приступим?
Каллиграф приблизился к распятому Лючано, катя за собой пюпитр на колесиках. На губах психира играла безмятежная улыбка. Окинув взглядом пациента, он тщательно выбрал кисточку: недлинную, с черным и пушистым ворсом. Взял ее за середину ручки тремя пальцами: большим, указательным и средним. В ладошке каллиграфа сохранялась пустота, словно помимо кисти он держал еще и яйцо.