Toy склонился над листом, воодушевленный закипевшими в голове мыслями. Сердце у него забилось, и он принялся строчить. Быстро накатал две страницы, потом аккуратно переписал черновик, проверяя трудные слова по словарю. Учитель собрал сочинения, и звонок возвестил о конце урока.
На следующий день была геометрия. Математичка давала толковые и ясные объяснения, рисовала на доске четкие схемы, и Toy внимательно следил за ней, стараясь преувеличенно сосредоточенным выражением лица замаскировать свое полное непонимание. В дверь заглянула девочка:
— Прошу прощения, мисс, но мистер Микл хотел бы видеть Дункана Toy в пятьдесят четвертой комнате.
Когда они шли через площадку для игр к деревянной пристройке, Toy спросил:
— Кто это такой — мистер Микл?
— Старший учитель английского.
— Зачем я ему понадобился?
— А я почем знаю?
В 54-й комнате сидевший за столом перед пустыми рядами парт мрачный человек в профессорской мантии обратил к Toy длинное морщинистое лицо. Его лысеющий череп казался овальным, верхнюю губу украшали черные усики, брови были иронически вздернуты. Взяв со стола два листа бумаги, он спросил:
— Это ты написал?
— Да, сэр.
— Что тебя натолкнуло на эту мысль?
— Ничего, сэр.
— Хм. Ты, наверное, много читаешь?
— Довольно много.
— И что читаешь сейчас?
— Пьесу под названием «Династы».
— «Династы» Гарди?
— Не помню, кто это написал. Я взял книгу в библиотеке.
— И что ты о ней думаешь?
— Хоры, пожалуй, скучноваты, но сценические ремарки мне нравятся. Нравится бегство из Москвы, когда тела солдат поджаривались огнем спереди и застывали, как лед, сзади. Понравился взгляд на Европу сверху, сквозь облака, где она походит на больного человека с Альпами вместо позвоночника.
— Ты что-нибудь пишешь дома?
— О да, сэр.
— Над чем-то сейчас трудишься?
— Да. Пишу о том мальчике, который слышит цвета.
— Слышит цвета?
— Да, сэр. Если он видит огонь, то каждый язык пламени для него словно скрипка, наигрывающая жигу, и как-то несколько ночей ему не давал уснуть визг полной луны, а когда восходит солнце в оранжевой дымке, ему слышатся раскаты труб. Беда в том, что цвета вокруг него по большей части издают самые ужасные звуки: к примеру, автобусы оранжевые и зеленые, светофоры, огни рекламы и всякое такое.
— А ты сам тоже слышишь цвета? — спросил мистер Микл, как-то странно приглядываясь к Toy.
— О нет, — с улыбкой ответил Toy. — Я взял эту мысль из примечания Эдгара Аллана По к одному из его стихотворений. По говорит, что иногда ему казалось, будто он слышит, как сумрак распространяется над землей, подобно звону колокола.
— Понятно. Что ж, Дункан, нынче пригодных материалов для школьного литературного журнала набралось маловато. Не мог бы ты для нас еще что-нибудь написать, как ты считаешь? Несколько в ином плане, так сказать?
— Да, конечно.
— Не пиши о мальчике, который слышит цвета. Идея хорошая — вероятно, даже слишком хорошая для школьного журнала. Напиши о чем-нибудь более обычном. Когда бы ты смог закончить?
— Завтра, сэр.
— Давай послезавтра.
— Я принесу завтра.
Постучав по зубам кончиком карандаша, мистер Микл заключил:
— Каждую вторую среду по вечерам у нас в школе собирается дискуссионный клуб. Тебе стоит туда заглянуть. У тебя наверняка найдется что сказать.
Toy вприпрыжку перебежал через пустую площадку для игр. У дверей кабинета математики он помедлил, согнал с лица широкую улыбку, нахмурил брови, скривил рот в легкой усмешке, открыл дверь и прошел к своей парте, провожаемый глазами всех соклассников. Кейт Колдуэлл, сидевшая напротив через проход между рядами, улыбнулась и с вопросительным видом заерзала на месте. Toy с напускной сосредоточенностью склонился над страницей с аксиомами, мысленно разрабатывая новый сюжет. Замирание в груди навело его на воспоминания о вершине Руа. В памяти возникли залитая солнцем вересковая пустошь и манившая к себе белая фигура; не вставить ли, подумалось Toy, все это в рассказ: его прочитает Кейт Колдуэлл и будет потрясена. Украдкой он начал набрасывать на обложке книги крутой горный склон.
— Что такое точка?
Toy, вскинув голову, заморгал.
— Встань, Toy! Расскажи-ка мне, что такое точка.
Вопрос казался бессмысленным.