Однажды вечером Toy стоял у своей постели на коленках, разложив картинки поверх одеяла. Гениталии его, по обыкновению, напряглись, и теперь, благодаря случайно выбранной позе, его отвердевший пенис соприкоснулся с основанием кровати, на котором лежал матрац. От этого прикосновения по телу Toy ослепительно-ледяной вспышкой пробежал нервный электрический разряд такой пронзительной остроты, что он вынужден был изо всей силы прижиматься и прижиматься к его источнику до тех пор, пока что-то не изверглось и не брызнуло струйками; выстрелившее устройство после отдачи сникло, съежилось и увяло, а самого Toy охватило ощущение чудовищной подавленности и опустошенности. Все это время Toy пребывал в смутном ошеломлении, остатками сил пытаясь уяснить, что же с ним происходит. Он с отвращением взглянул на рисунки, отнес их в уборную, бросил в унитаз и спустил воду, а потом расстегнул штаны.
На животе, чуть ниже пупка, Toy обнаружил серовато-студенистый сгусток, формой походивший на слизняка. Внутри прозрачного сгустка волокнами вились крохотные млечные пути и галактики, и отдавал он запахом рыбы. Toy начисто обтерся и вернулся в спальню, не понимая случившегося, однако ничуть не сомневаясь, что оно связано со смешками, намеками и внезапными паузами в разговорах соклассников, игнорировать которые его побуждала инстинктивная брезгливость. Испытывая тупое оцепенение и ненависть к самому себе, Toy поклялся больше не думать о том, что привело его к этому состоянию. Спустя два дня прежние мысли явились снова — и он уступил их напору без особого сопротивления.
Теперь течение воображаемой жизни за неделю прерывалось у Toy тремя-четырьмя оргазмами. Раньше удовольствие приносимое золотым прииском, длилось неопределенно долго, ни разу не достигая кульминации. От созерцания рисунков он постоянно отвлекался: то его звали обедать, то надо было делать уроки — или же он отправлялся гулять и возвращался домой человеколюбивым победоносным премьер-министром своей республики. А теперь, стоило Toy сосредоточиться на мыслях о прииске, через минуту-другую его пенис жаждал прикосновений — и если в этой помощи ему отказывали, часто разряжался по собственной воле, оставляя в штанах липкое пятно и внушая Toy столь безмерное презрение к самому себе, что оно распространялось и на все его воображаемые миры. Отчужденность Toy от воображения сравнялась с его отчужденностью от действительности.
Астма вернулась с возросшей силой: днем она лежала на груди тяжким камнем; по ночам набрасывалась, точно хищный зверь. Как-то раз Toy проснулся оттого, что звериная лапа мощно сдавила ему горло: страх мгновенно вытеснила отчаянная паника; он выскочил из постели, придушенно каркнув, бросился на шатких ногах к окну и судорожно отдернул занавеску. Над печными трубами напротив висел золотой осколок луны, чуть затененный призрачным клочковатым облачком. Toy жадно всмотрелся в них, как в неразборчивые слова, и попытался снова крикнуть. Появились отец с матерью и ласково уговорили его вернуться в постель. Мистер Toy прижимал сына к себе, а мать дала ему таблетку эфедрина, принесла сначала горячее молоко, потом горячий виски и держала чашку возле его губ, пока он пил. Тревожное клокотание в груди пошло на убыль. Родители закутали Toy в халат и оставили сидеть по-турецки с горой подушек за спиной.
Когда панический страх достиг предела, Toy, глядя на никчемную луну, думал только о том, что в аду, без сомнения, еще хуже. Его не воспитывали в религиозном духе, и, хотя условно он верил в Бога (вместо «Аминь» заканчивая молитву словами «Если Ты существуешь»), в ад он не верил. Теперь Toy стало ясно, что ад — это та единственная истина, а боль — тот единственный непреложный факт, которые сводят к нулю все прочее. Сносное самочувствие походило на тонкий слой льда над бездонной пучиной боли. Любовь, работа, искусство, наука, законы — всего лишь опасные игры, разыгрываемые на льду; на льду возведены все дома и все города. Лед был хрупкий. Небольшое сужение мелких бронхов, думал Toy, способно отправить меня под лед, а один-единственный расщепленный атом потопит целый город. Все религии существуют для оправдания ада — и все церковники этому служат. Как они могут разгуливать с кроткими добродушными лицами, притворяясь, будто принадлежат к верхней, земной поверхности жизни? Их черепные коробки должны быть горнилами, в которых пылает адское пламя, а кожа на лицах — сухой и сморщенной, как опаленные листья. Внезапно перед глазами Toy возникло лицо доктора Макфедрона — как тогда, из-за края скалы. Ища поддержки, Toy протянул руку к книжной этажерке возле кровати. На ней стояли книги подержанные, ценой не дороже шиллинга — главным образом сказки и фантастика, а также кое-какая беллетристика и научная литература для взрослых. Но теперь все фантазии стали легкомысленным вздором, поэзия — призывным свистом во тьме, романы изображали попытки жизни одолеть собственную агонию, а биографии описывали борьбу, либо прерывавшуюся насильственно, либо кончавшуюся старческой дряхлостью; история же представлялась пораженным неизлечимой болезнью червем без головы и хвоста, без конца и начала. На полке стояли отцовские книги — Ленин и Уэббы; «История рабочего класса в Шотландии», «Человечество выигрывает от неверия», Хармсвортовская энциклопедия и брошюры по альпинизму. Наобум Toy вытащил «Общую историю философии», раскрыл том наугад и прочел: