Рискуя затянуть предисловие к этой маленькой книге Набокова, хочу все-таки привести две замечательные выдержки из его переписки с Кэтрин Уайт (рассказ «Сестрицы Вейн» к тому времени был уже отвергнут редакцией «Нью-Йоркера»). «Когда-нибудь Вы перечтете его и, надеюсь, с раскаянием заметите, как весь сюжет повернут в сторону своего закругления, иначе говоря, образует деликатную окружность, систему немых ответов, не понятых французом, но адресованных какой-то неведомой душой — читателям, сквозь призму его ханжеского бахвальства». В ответ на это миссис Уайт писала: «Для нас большая разница между ним и рассказом о пожилой еврейской чете [«Знаки и символы»] в том, что последний вызывает у нас сочувствие к героям, а рассказ про сестер Вейн — нет. Ничего зазорного не вижу в том, что Ваш стиль — паутина, когда паутина — украшение или прекрасное пристанище для Вашего текста, как было в "Conclusive Evidence"[38], но паутина становится ловушкой, если она перегружена или слишком запутана, и читатели мрут как мухи от писательского стиля, если он несообразен предмету. Остаюсь верна своим убеждениям как в этом, так и в том, что мы не сочли этих девиц Вейн достойными Вашей паутины». Теперь, спустя полвека, у читателя есть возможность решить, кто из них прав.
Это был бы неплохой конец для предисловия, но о трех из девяти рассказов еще ничего не сказано. Дай руку, читатель! — как мог бы сказать Набоков, — мы побываем с тобою в России XIX века, в Берлине и Париже 30-х, в оккупированной немцами Франции 1940 года, в послевоенной Америке, а в последнем абзаце одного из рассказов даже получим телеграмму с того света («такой фокус в литературе возможен — по словам Набокова — раз в тысячелетие») и к тому же вместе с автором совершим вылазку в будущее. Но если в рассказе «Время и забвение» он смотрит на Америку сороковых годов из следующего тысячелетия (прием, уже однажды использованный им в раннем русском рассказе «Путеводитель по Берлину») и объясняет во французском эссе "Les ecrbains et I'epoque"[39] (1931): «Иногда я пытаюсь угадать, какой представится наша эпоха человеку XXI века... Я смотрю в окно, я высовываюсь во двор, я хочу выйти из моего времени и нарисовать улицу в той ретроспективной манере, которая будет совершенно естественной для наших потомков и которой я так завидую», то в «Лансе» это происходит по-другому. Отправляя героя в межпланетную экспедицию (за девять лет до первого полета человека в космос) и столкнувшись с необходимостью создания достоверных декораций, Набоков остроумно пользуется допущением, что будущее — это всего лишь хорошо забытое прошлое. Отметим волнение родителей за их чадо, вдалеке совершающее баснословную и безрассудную высадку на чужую планету или восхождение на горную вершину, — отголосок страха самих Набоковых за сына, увлекшегося альпинизмом. В 1969 году, в ответ на вопрос газеты «Нью-Йорк Тайме», что значит для него высадка астронавтов на Луну, Набоков продиктовал: «Ступить на лунный грунт, взять в руку его камешки, испытав страх и прелесть происходящего, под ложечкой почувствовать разлуку с Землей — романтическое ощущение, которого еще не знал ни один путешественник». Конец этого рассказа чем-то напоминает "Ultima Thule". Планета, описанная в нем, похожа на Марс. А в облике героя заметно сходство с Дмитрием Набоковым.
Набоков постоянно экспериментирует, пишет то от своего лица, то от лица рассказчика (будь то рассеянный русский, забредший по ошибке в салон профашистски настроенных американских домохозяек, эгоцентричный филолог-француз, кабинетный мечтатель, загипнотизированный созвездиями, или несчастный женоубийца), а в рассказе «Фрагменты из жизни чудовищной двойни» слово берет один из близнецов. Но биологический казус, о котором, например, в словаре Брокгауза и Ефрона сказано: «...пара близнецов Ханг и Энг, сросшаяся выше пупка связкою из соединительной ткани толщиною в руку... родились в 1811 году... в Сиаме... несколько раз показывались за деньга в Европе и Америке, прижили в двойном браке с двумя сестрами 18 человек детей и умерли 17 января 1874 г.», приобрел в рассказе Набокова черты глубокой трагедии, имеющей отношение к любому человеку; не поняв этого, можно совпасть с поверхностным мнением Брайана Бойда, сравнившего автора с жонглером, «перебрасывающим одну чашку на блюдце из руки в руку», тогда как все знают, что он мог бы жонглировать целым сервизом.
Как уже было сказано, понять прозу Набокова, не обладая способностью увидеть вещи в их поэтическом измерении, — невозможно. И недаром подробности и детали его прозы то и дело попадают в современные стихи. «Светило, поднявшееся натощак» из стихотворения И.Бродского «Темза в Челси» явно помнит о «невыносимом натощак солнце» из рассказа Набокова «Набор». А в стихотворении А. Кушнера про полузабытую могилу сказано: «Как бы отпущена на волю из ослабевших чьих-то рук; Боясь, что скажет: «Не позволю», — Смутившись, совестливый внук...» Но в том же рассказе Набокова «Набор»: герой «опять с досадой подумал о зыбкости ее могилы, уже переходившей ползком в стан природы; вот уже лет семь, как он перестал о ней печься, отпустив на волю». А «ужасный бронзовый осьминог» люстры, который облюбовал в магазине незадачливый гувернер Ленский, перекочевал из «Других берегов» в стихотворение Бродского «Лагуна»: «...Бронзовый осьминог/люстры в трельяже, заросшем ряской...» Таких примеров множество.