– Я так и знал, что ты не веришь мне.
– Боже мой, да ты искажаешь смысл моих слов! – выкрикнула Адриана.
Он опустил голову и долго так стоял.
– Простите, мадемуазель. Я не то сказал.
Она овладела собой, подошла к нему и робко взяла его за руку.
– Не делай этого, Эркюль. Я достаточно люблю тебя, чтобы испытать боль, увидев тебя мертвым.
Он повернулся к ней.
– Я должен думать о своей судьбе, – сказал он. – У меня нет твоей любви, поэтому я должен думать о своем продвижении по службе.
– Обманщик! Ты бы думал о своей карьере независимо от того, люблю я тебя или нет.
Он улыбнулся так, словно его рот искривился от боли:
– Ты хорошо меня знаешь. Но сомневаешься, люблю ли я тебя.
– Хватит говорить на эту тему, – остановила его Адриана. – Больше ни слова.
– Хорошо, не буду, если ты не будешь пытаться отговорить меня от участия в сражении.
– Думаю, я сказала все, что могла.
– В таком случае, мадемуазель, позвольте откланяться.
– Ты приходил только ради того, чтобы сообщить о своих планах? Когда ты меня целовал, мне так не казалось.
– Виной тому ваши чары, мадемуазель, я теряю разум, когда вижу вас.
– В таком случае, может быть, вам его стоит потерять сейчас?
Он печально усмехнулся:
– Кем-то было сказано, что только разум отличает человека от животного. Зачем же вы просите меня превратиться в животное?
– Не навсегда, всего лишь на один час.
– Я думал, вы рассердились на меня.
– Рассердилась и продолжаю сердиться.
– Ну, тогда…
– Это будет вашим наказанием, – просто сказала Адриана. – Когда ты найдешь смерть, к которой так глупо стремишься, я хочу, чтобы ты, отправляясь в ад, пожалел еще и об этом.
– Мадемуазель… – начал он, а она стала расстегивать камзол, затем рубашку, прижалась губами к его обнаженной груди. – Мадемуазель! – повторял он, но уже совсем другим голосом.
Она перешла к пуговицам на его бриджах.
– О Боже, – простонал он, – как ужасен твой гнев!
Она остановилась и посмотрела ему прямо в глаза.
– Вы едва вкусили его, – выдохнула Адриана и толкнула его на постель.
Она одним движением скинула через голову свободное платье, подаренное ей Каревой, и всем телом прижалась к нему, испытав настоящий шок, когда ее грудь коснулась его груди, мурашки побежали по коже. Она покрывала его поцелуями, пока он стаскивал с себя через голову наполовину расстегнутый камзол.
– Адриана… – шептал он.
Она замерла.
– Только не говори о любви! – предупредила она. – Тебе позволено только отрицать, что ты любишь меня.
– Я… я… – Он уже не мог говорить.
Она целовала его, поднимаясь все выше и выше, пока не коснулась губами мочки его уха.
– Говори, что не любишь меня, – прошептала она. – Говори.
– Мадам, – проговорил он, задыхаясь, – я буду презирать вас, если вы будете продолжать.
– Повтори еще раз, – попросила Адриана.
– Ненавижу тебя.
– Хорошо, очень хорошо.
Наконец она нашла забвение, погрузившись в размеренный ритм движения тел и набирающую силу страсть. Но потом, когда Эркюль поцеловал ее и ушел той дорогой, которую он сам себе выбрал, она вдруг обнаружила, что не чувствует радости от намерения продолжать свой путь в одиночестве. И тогда она сделала то, чего уже давно не делала: она сложила перед собой ладони и принялась молить Бога, чтобы он сохранил Эркюля, не отнял у него жизнь в предстоящем сражении. Она открыла для себя, что верит в то, что Бог услышит ее, но не верит, что Он исполнит ее просьбу. Взволнованная, она устремила взгляд через иллюминатор на небо. Невидимое солнце, клонясь к закату, кроваво-красным светом залило облака и, уходя, медленно отдавало землю во власть мертвенно-серых сумерек.
7
Диван
Бен придирчивым взглядом осматривал свое отражение в зеркале, проверяя, ладно ли сидит на нем заморская одежда. Голубой халат с шитым золотом цветочным узором очень нравился ему и цветом, и рисунком, но он на нем как-то некрасиво топорщился. И шаровары его смешили. А шапку он вообще решил не надевать, а держать в руках. Во-первых, потому что она выглядела совершенно глупо в сочетании с турецким костюмом, а во-вторых, потому, что он совершенно не знал турецкого этикета – перед кем снимать головной убор, а перед кем и не обязательно.
Еще несколько раз поправив на себе одеяние, Бен наконец пожал плечами, размышляя, что подумал бы его отец, завидев, как он вертится и прихорашивается перед зеркалом. Что бы он о нем подумал? Неужели из всего того, чему учил его родитель, он позабыл все? Неужели за три года он успел скромность, честь и доброту променять на тщеславие, лицемерие и гордыню? Что же осталось от сына Джошуа Франклина? Осталось ли в нем хоть что-нибудь достойное отцовского уважения, если, конечно, отец еще жив?