Она сказала сухо:
— Дорогая моя Анна, вы наш совместный опыт используете для того, чтобы усилить рационалистичность ваших объяснений, почему вам больше не следует писать.
— Боже мой, нет, это не так. Мои речи вовсе к этому не сводятся.
— Или вы хотите сказать, что некоторые книги предназначены для меньшинства людей?
— Дорогая миссис Маркс, вы знаете прекрасно, что признаться в подобных мыслях означало бы для меня пойти наперекор всем своим принципам, даже если бы такие мысли у меня и были.
— Что ж, очень хорошо. Если бы такие мысли у вас были, расскажите, почему же некоторые книги предназначены для меньшинства.
Я немного подумала, а потом сказала:
— Это вопрос формы.
— Формы? А как же ваше содержание? Как я понимаю, такие люди, как вы, настаивают на разделении формы и содержания?
— Такие люди, как я, возможно, их и разделяют, а я нет. Во всяком случае, до сих пор я этого не делала. Но сейчас я говорю, что это вопрос формы. Люди не возражают против аморальных установок. Они не возражают против того искусства, в котором убийство — это хорошо, жестокость — хорошо, секс ради секса — тоже хорошо. Им это нравится, при том условии, что эти установки немножечко прикрыты, завернуты в нарядную бумажку. И они также любят установки иного рода, им нравится, когда им говорят: убийство — это плохо, жестокость — плохо, любовь же это — любовь, любовь, любовь. Однако для них вообще невыносимо, когда им говорят, что все это — неважно и не имеет ни малейшего значения, они не могут вынести бесформенности.
— Так, значит, бесформенные произведения искусства, если они были бы возможны и были бы предназначены для меньшинства?
— Но я не придерживаюсь той точки зрения, что некоторые книги предназначаются для меньшинства. Вы знаете, что я так не считаю. Я не разделяю аристократического понимания искусства.
— Дорогая моя Анна, ваше отношение к искусству аристократично до такой степени, что вы пишете, когда вы это делаете, для себя одной.
— И точно так же поступают и остальные, — пробормотала я, неожиданно для самой себя.
— Какие остальные?
— Все остальные, по всему миру, кто пишет в потайных тетрадях, потому что они боятся своих мыслей.
— Так вы боитесь своих мыслей?
И она потянулась за журналом с расписанием приема пациентов, что означало, что на сегодня сеанс закончен.
Здесь — еще одна черная жирная черта поперек страницы.
Когда я переехала в эту новую квартиру и занялась обустройством своей большой комнаты, то первым делом купила рабочий стол и выложила на него свои тетради. А ведь в той, другой, квартире в доме у Молли тетради хранились в засунутом под кровать чемодане. Я покупала их, не имея какого-то определенного плана. Откровенно говоря, я не думаю, что когда-нибудь, до того как переехала сюда, хоть раз сказала себе: у меня есть четыре тетради: черная тетрадь, посвященная Анне Вулф — писательнице; красная тетрадь, в которой речь идет о политике; желтая тетрадь, в которой я превращаю свой опыт в художественное повествование; и синяя тетрадь, которая претендует на то, чтобы быть дневником. В доме у Молли тетради были чем-то таким, о чем я никогда не думала; и, разумеется, я никогда не воспринимала их как свою работу или как нечто, за что я несу ответственность.
Жизненно важные вещи заводятся в жизни как-то незаметно, вы их не ждете, вы не задаете для них определенных форм в своем сознании. Вы их распознаете, когда они уже появились, вот и все.
Когда я переехала в эту квартиру, в ней должно было найтись место не только для мужчины (Майкла или его преемника), но и для тетрадей. И на самом деле, сейчас я вижу переезд в эту квартиру как действие, необходимое для того, чтобы у тетрадей появилось место. Ведь с моего переезда сюда не прошло и недели, как я уже купила себе рабочий стол и выложила на него тетради. А потом я их прочитала. Я ни разу полностью их не читала с тех пор, как вообще начала делать в них записи. Чтение тетрадей встревожило меня. Во-первых, потому, что я до этого не сознавала, насколько опыт, полученный в результате того, что Майкл меня отверг, на меня повлиял; как он изменил, или — как явственно он изменил, всю мою личность. Но больше всего меня встревожило то, что я себя не узнала. Когда я сопоставляла написанное с тем, что я помню, все начинало казаться мне фальшивым. И это — неправдивость всего написанного — было связано кое с чем, о чем я раньше не задумывалась: с моей бесплодностью. Критичность, круговая оборона, нелюбовь — эти мотивы звучат в написанном все ярче.