— Я бы впустую отсидела все сеансы у ведунов и знахарей, если бы я так и не усвоила, что мне плохо не с кем-то, мне плохо с самой собой.
— Оставим знахарей в покое, — сказал он, кладя руку мне на плечо. Он улыбался, он за меня переживал. В эти минуты он полностью присутствовал, он был самим собой, хорошим человеком. И все же за его лицом я уже различала черную силу; она возвращалась в его глаза. Он с собой бился. Я распознала в этой его битве ту битву, которую я вела во сне, когда не давала ходу чуждым личностям, стремившимся осуществить вторжение в меня. Его битва оказалась столь тяжелой, что он замер, сидел с закрытыми глазами, на его лбу проступил пот. Я положила свою руку на его руку, он ухватился за нее, он повторял:
— Анна, все о'кей. О'кей. О'кей. Не беспокойся. Верь мне.
Так мы, схватившись за руки, сидели на кровати, неподвижно. Потом он отер пот со лба, поцеловал меня, сказал:
— Поставь пластинку, что-нибудь из джаза.
Я завела что-то из раннего Армстронга. Я села на пол. Большая комната была как целый мир, с ее рассаженным по клеткам, мерцающим огнем, с ее тенями. Савл лежал на кровати, он слушал джаз, и, судя по выражению его лица, он был спокоен и абсолютно всем доволен.
Я не могла «вспомнить» больную Анну, в те минуты я даже не могла себе ее представить. Я знала, что она скрывается в каком-то флигеле моего дома, она ждет, когда же ее снова призовут нажатием на потайную кнопку, когда ей будет можно к нам прийти — не более того. Молчали мы очень долго. Мне было интересно: когда мы наконец заговорим, кем будут эти двое? Я думала, что если б в этой комнате шла запись на магнитофонную пленку всех наших бесконечных разговоров, которые нередко продолжались по нескольку часов подряд, всех разговоров, битв, споров и болезни, то это оказалось бы записью сотен голосов разных людей, разбросанных по всему свету, людей кричащих, говорящих, плачущих, скорбящих, вопрошающих. Я размышляла, кто же начнет кричать из меня, когда я заговорю, а, между тем, я уже говорила:
— Я тут подумала.
Это уже превратилось у нас в шутку, мы сразу же смеемся, стоит одному из нас сказать: «Я тут подумала» или «Я тут подумал». Он рассмеялся и сказал:
— Итак, ты тут подумала.
— Если человека может захватить личность, чужая, не его, то почему все люди — я говорю о широких массах — не могут оказаться захваченными чуждыми им личностями?
Он лежал, шевеля губами в ритме звучавшего джаза, перебирая струны воображаемой гитары. Он не ответил, только состроил гримасу, говорившую: я тебя слушаю внимательно.
— Дело в том, товарищ… — я остановилась, услышав, как я произнесла это слово, именно так, как все мы его теперь произносим — с ироничной ностальгией. Я подумала, что эта ирония — сестра родная глумливому голосу киномеханика, одно из проявлений неверия и разрушения.
Откладывая в сторону свою воображаемую гитару, Савл сказал:
— Что же, товарищ, если вы говорите, что массы, как гриппом, заражаются чужими чувствами, тогда, товарищ, я в восторге от ваших слов, потому что вы, невзирая ни на что, крепко придерживаетесь своих социалистических взглядов.
Слова «товарищ» и «массы» были произнесены им иронично, потом к этому добавилась немалая доля горечи:
— Итак, все, что нам, товарищ, надо сделать, так это все обустроить так, чтоб массы, подобно множеству пустых контейнеров, наполнились добрыми полезными чистыми светлыми мирными чувствами, подобно нам, товарищ, с вами.
В этой маленькой речи он глубоко зашел в воды иронии, его голос еще не совсем стал голосом киномеханика, но к тому все шло.
Я обронила:
— Такого рода вещи обычно говорю я, я выдаю подобные пародии, ты же обычно к этому не склонен.
— По мере протекания распада во мне стопроцентного революционера, я замечаю, что я начинаю впадать в те состояния, которые мне ненавистны. Все потому, что я никогда не готовил себя к зрелости. Всю свою жизнь, до недавних пор, я подготавливал себя к моменту, когда мне скажут: «бери ружье»; или — «руководи колхозом»; или — «организуй пикет». Я всегда считал, что едва ли доживу до тридцати.
— Все молодые люди думают, что к тридцати годам они уже умрут. Компромисс старения для них невыносим. И кто я такая, чтобы позволить себе утверждать, что они в этом неправы?
— Я не все люди. Я — Савл Грин. Немудрено, что мне пришлось уехать из Америки. Там не осталось никого, кто говорил бы на одном языке со мной. Что случилось со всеми этими людьми — когда-то я знал многих, очень многих. И каждый из нас собирался изменить мир. Теперь я езжу по стране, ищу старых друзей, они теперь женаты, процветают, и — ведут наедине с собою пьяные задушевные беседы, потому что американские ценности смердят.