Она была миниатюрной женщиной. И так гордилась, когда мы поступили в художественную школу, гордилась своими большими талантливыми сыновьями. Я помню, как она шла между нами и переводила с одного на другого довольный, собственнический, полный вожделения взгляд, а мы старательно смотрели вперед и притворялись, будто ничего не замечаем. В каком-то смысле она была сильной натурой; сложись ее судьба иначе, подобная мощь могла бы создать великую империю. Но ей не дано было таких талантов. К тому же она была робкой женщиной, убежденной во враждебности мира и неспособной пересечь гостиничный холл, не думая о том, что все смотрят на нее и злобно обсуждают.
Изабель дала ей отпор, но слабый. Она почти сразу потеряла Отто и погрузилась в печальную и язвительную отстраненность. Много лет назад, во время одного из последних моих серьезных разговоров с братом, я заклинал его избавиться от Лидии, чтобы сохранить брак. Я помню его остановившийся взгляд, когда он сказал, что это невозможно. Вскоре я уехал. Вероятно, лицезрение беспощадности Лидии по отношению к Изабель окончательно доконало меня и вызвало подлинную ненависть к матери, столь необходимую для моего спасения. И все же Лидия так и не сломила ее: Изабель по-своему тоже была сильна, опустошена, но сильна.
Казалось почти неправдоподобным, что вся эта власть просто перестала существовать, что механизм больше не работает. Отец покинул нас практически незаметно, мы поверили в его смерть задолго до того, как она пришла. Однако отец не был ничтожеством. Когда он был молодым и знаменитым Джоном Наррауэем — социалистом Наррауэем, вольнодумцем, художником, умельцем, праведником, образцом простой жизни, избавителем от тяжелого труда, — он, должно быть, произвел впечатление на мать, он не мог не производить впечатления, этот талантливый и, по-видимому, хороший человек. Но самые ранние мои воспоминания связаны не с отцом, а с матерью, которая говорит нам: «Ваш отец — не хороший человек, а просто скромник со вкусами не от мира сего». Мы испытывали к нему легкое презрение, а позже — жалость. Он никогда не бил нас. Этим занималась Лидия. Он передал нам только свои дарования — в какой-то мере. Отец был скульптором, художником, гравером, каменщиком. Он оставил нас далеко позади, двух людишек помельче, — каменщика Отто и меня, гравера Эдмунда.
Я смотрел на то, что лежало передо мной, с ужасом, в котором не было ни любви, ни сожаления, ни печали, а только страх. Конечно, я так никогда и не избавился от Лидии по-настоящему. Она пробралась внутрь меня, в самые глубины моего существа; не было бездны и темноты, в которой она не таилась. Она была моим презрением к себе. Сказать, что я ненавидел ее за это, — значит ничего не сказать: только тот поймет меня, кто страдал от подобного подчинения другому человеку. И теперь странная мысль, что я пережил ее, не радовала меня; напротив, в присутствии матери я чувствовал себя увечным и смертным, словно ее сила, изгнанная отсюда, все еще могла уничтожить меня. Зачарованный, я глядел на живые, еще блестящие волосы и белое, уже сморщенное лицо. Уходя из комнаты, я погасил свет, и это показалось так странно — оставлять ее здесь, в темноте.
Я тихо пересек площадку и подошел к своей двери. Стены и пол скрипели, будто узнавая меня, — немое приветствие некоего примитивного, вроде собаки, духа дома. Будить Отто не было никакого резона. Закрытые двери дышали дремотным оцепенением, и мне отчаянно хотелось уснуть, чтобы унять этим подобием смерти злобный побежденный призрак. Я подошел к своей двери, широко распахнул ее — и встал как вкопанный. Луна ярко освещала мою постель, лаская тело юной девушки с длинными блестящими волосами.
На мгновение оно показалось мне галлюцинацией, чем-то призрачным и не вполне различимым, неким фокусом усталого или напуганного сознания. Но тут фигура слегка зашевелилась, светлые волосы упали на почти обнаженное плечо. Я попятился и закрыл за собой дверь, потрясенный ощущением странной вины. Это очарование необычности было слишком сильным для меня. Подобно злому духу, обращенному в бегство, я, спотыкаясь, бросился вниз по лестнице.
Женский голос наверху тихо произнес мое имя. Я остановился и поднял голову. Через перила на меня смотрело лицо, смутно знакомое мне. А затем я понял, что это всего лишь моя бывшая няня, итальянка. С самого нашего детства в доме перебывало немало итальянских нянь, то ли потому, что одна приводила другую, то ли потому, что моя мать питала к ним слабость. В результате мы с братом, не обладая природными способностями к языкам, свободно говорили по-итальянски. Сия должность стала в некотором роде традиционной, гак что у меня фактически всегда было две матери: родная и итальянка. Глядя снизу вверх на знакомое лицо, я ощутил что-то вроде временного головокружения и в первый миг не смог припомнить, кто же она, — вереница Джулий, Джемм, Витторий и Карлотт призрачно мелькала и сливалась в моем сознании.