Пэтти частично отвечала этим потребностям. Она постоянно горестно восклицала, воздев руки, оплакивала его потерю. Он бессвязно рассказывал ей об иконе, продолжал говорить о своей семье, о матери и сестре. Он поведал ей такие вещи, о которых не думал, что сможет кому-нибудь рассказать. Это привязывало Пэтти к нему. Часть его сущности переместилась в нее. Конечно, она не могла этого понять, как и не в состоянии была стать стареющим русским эмигрантом, с европейским нутром. Но она знала о лишениях и смотрела на него своими темными глазами с красноватыми белками, повлажневшими от сострадания, улыбалась и кивала из-под потока черных волос и, вздыхая, склонялась к нему, как будто такое огромное сочувствие приносило физическую боль.
Он пытался заставить ее говорить о себе, и она рассказала ему немного о своем раннем детстве, утверждая при этом, что плохо помнит его, а у взрослой прошлого не было. Однажды она заметила: «Я еще не существую». «Я заставлю тебя жить», — уверенно сказал про себя Юджин. Ему очень хотелось касаться Пэтти. И он прикасался к ней, и не только во время рукопожатий, но мимолетно и тайно, как будто не замечая того; похлопывал ее по руке, рассказывая историю, или поглаживал по плечу, предлагая чай. Он намеревался коснуться ее волос. Эти прикосновения создавали в комнате своеобразный материальный образ Пэтти, притягивающей своим присутствием и манящей ложными надеждами. Порой таким же манящим казался ему настойчивый взгляд ее глаз, кроваво-красных в уголках, горячих, когда она в немом смущении обращала к нему вопрошающий взор. Ему пришла в голову мысль, что он, похоже, влюбляется в Пэтти. Когда он подумал об этом, то сразу же успокоил себя, повторив слова, которые она так часто говорила: «Я здесь, я дома, я скоро вернусь». У него было много времени, чтобы узнать Пэтти, ее присутствие казалось ему необходимым, естественным, утешающим.
— Привет, — Лео просунул голову в дверь.
— Заходи, заходи.
Лео редко приходил. Юджин вскочил, ощущая неловкость в присутствии сына, как будто электрический разряд ослабил его и вывел из строя. Он резко отошел от кровати и прислонился к стене.
— Я уже лет сто пытаюсь зайти к тебе. Думал, эта баба никогда не перестанет здесь тявкать.
— Мне бы хотелось, чтобы ты не говорил таких гадостей, — машинально, устало сказал Юджин. Ему приходилось так часто повторять это.
— Ну, это же не обидело ее, не так ли? Хорошо, извини. Не хочешь сесть? Ты выглядишь так странно, стоя там в углу.
Юджин сел. Он рассматривал своего высокого стройного сына с нескрываемым удивлением, которое никогда не уменьшалось. Его поражало, что он такой взрослый, большой, красивый и такой дерзкий. Вместе с удивлением пришли робость и смутная боль невыразимой любви. Они вечно говорили друг другу глупости, не могли наладить контакт, да и ухватиться было не за что. В лице Лео Юджин читал изумление, равноценное своему собственному, выражение неуверенности, полной тревожных предчувствий. Они, словно неясные, не поддающиеся контролю существа, предстали друг перед другом в комнате. Юджин сгорбился.
— В чем дело?
— Я должен кое-что сказать тебе, вернее, кое в чем сознаться.
— В чем?
— Это насчет той старой штуки.
— Какой штуки?
— Иконы.
— О, ее нашли? — Юджин забыл свое горе. Его тело как будто снова налилось силой.
— Не совсем. Но я знаю, где она. По крайней мере думаю, что знаю.
— Где же, где?
— Не так быстро, — сказал Лео. — Это долгая история. Не возражаешь, если я сяду на кровать?
Он забрался на нижнюю полку и сел подобрав колени.
— Где она? Что с ней произошло?
— Ну, видишь ли, я взял ее, так сказать.
— Ты взял ее?
— Да. Мне нужны были деньги, так что я взял ее и продал. Думаю, она еще в том магазине, куда я ее отнес.
Юджин молчал. Он почувствовал острую боль унижения и не мог взглянуть на Лео, как будто ему самому было стыдно. Юджин смотрел в пол. Лео взял икону и продал ее. Это не просто потеря, как он воображал и с чем пытался примириться. Это было нечто гадкое, личное, опозорившее и отбросившее его назад. Он опустил голову и продолжал молчать.
— Ты же не рассердишься на меня?
С усилием Юджин посмотрел на ссутулившегося мальчика. Он не испытывал гнева, только стыд и замешательство человека, который позволил обидеть себя и победить. Он, как удары бича на своем теле, почувствовал стыд прежних лет, проведенных в трудовом лагере. Наконец он сказал: