Мюриель подумала, что она, должно быть, немного поспала. Ее конечности, казалось, вытянулись и закоченели от холода, суставы окостенели. Она не могла согнуть ни рук, ни ног. Она стала ворочаться и почувствовала боль, которая прошла через все тело, но восприняла ее как чуждое ощущение. Она знала, что ее пробуждающееся тело должно испытывать боль, и вызывала ее снова и снова. Ей казалось, что если она будет продолжать лежать неподвижно, то скоро умрет от холода и от угасания жизненных сил. Постепенно возвращающаяся к ней воля тоже становилась болью, и она закрыла глаза и оскалила зубы, ожидая ее. В конце концов ей удалось сесть и опустить ноги на пол. Судорога свела ее ступни, и их невозможно было распрямить, чтобы поставить на пол. Она потерла лодыжки, и застоявшаяся кровь зациркулировала, причиняя ей боль. Наконец она смогла встать, снять пальто и надеть еще одну кофту. Надеть снова пальто было почти непосильным подвигом, но она после долгих медленных усилий справилась с этим. При свете, льющемся из коридора, она посмотрела на часы и обнаружила, что еще только десять часов. Тихо спустившись вниз, она вышла из дома, дошла до ближайшей телефонной будки и позвонила Норе Шэдокс-Браун.
Услышав голос Норы, она испытала такое огромное облегчение, что в первый момент едва могла говорить. И Нора, которая, казалось, все поняла с полуслова, произнесла большой монолог, высказав разумные успокаивающие замечания. Когда Мюриель начала бессвязно говорить, Нора опередила ее объяснения. Конечно, Мюриель хочет покинуть дом отца и выехать завтра рано утром. Что может быть естественнее? Разумеется, Мюриель может приехать и оставаться у Норы сколько захочет. Ей совершенно необходим отдых. Нора собирается на днях уехать погостить к своему кузену, у которого есть вилла в Сан-Ремо. Почему бы Мюриель не поехать с ней? Может, им даже удастся немного погреться на солнышке, хотя, конечно, в это время года даже в Италии нельзя быть уверенной, что погода будет хорошая.
Она будет ждать Мюриель завтра рано утром. Выходя из телефонной будки, девушка бормотала; «Сан-Ремо, Сан-Ремо». Возможно, где-то еще существует мир. Хотя она с трудом могла в это поверить. Ее несчастье исходило из ее дома. Именно здесь находился механизм, частью которого она была, и тот материал, из которого она создана, так что побег не мог ничего изменить. Она легла на кровать прямо в пальто и лежала там дрожа. Пыталась думать об Элизабет, но знакомый образ так изменился, что воспринимать ее по-прежнему было невозможно. Железная дева. Она представила комнату с мерцающим огнем и разложенной на полу головоломкой, которая, возможно, уже закончена. Вспомнила открытые в полумраке глаза Элизабет. Она страшно боялась услышать звук ее колокольчика. Он прозвучал бы как зов с того света.
Мюриель не могла заснуть, переворачивалась с боку на бок и никак не могла согреться. О чем думает сейчас Элизабет, о чем она способна думать? Наверное, считает Мюриель шпионкой, предательницей, которая, подозревая, долгое время следила и интриговала? Мюриель подумала: «Меня должны ненавидеть за то, что я знаю. О Боже, если бы только я ничего не знала. Если бы я увезла Элизабет отсюда, ни о чем не догадываясь. Но согласилась ли бы Элизабет?» Теперь невозможно было думать о том, чтобы взять с собой Элизабет. Но на что она обречена, оставаясь здесь? Мюриель не могла думать об Элизабет как о жертве. Но неужели она не испытывала жалости к своей кузине? Неужели долгие годы их дружбы претерпели такие метаморфозы, что даже их детство изменилось? Она подумала: «Бедная Элизабет», но мысль была бессодержательной. Она подумала: «Моя сестра», но не смогла придать словам нужный смысл. Единственная мысль, которая наконец пробудила в ней проблеск душевного волнения, — осознание, что она не покормила Элизабет. Может, ее кузина умрет здесь в доме, как животное, о котором не позаботились? Ее колокольчик не звенел. Было невыразимо странно думать, что кто-то другой, должно быть, накормил ее. Мюриель уснула, и ей приснился отец, каким он был много лет назад.
Когда наступило утро, оно казалось концом мира. Мюриель подумала: «Это самый худший день в моей жизни, только бы пережить его». Она открыла окно навстречу бледной полутьме. Туман, казалось, рассеивался. На улице было не холоднее, чем в ее спальне. Все в ней умолкло; даже тоненький голосок самосохранения, который порой продолжает звучать, когда уже нет благоразумия, теперь замер. Она только припомнила, как будто из далекого прошлого, что собиралась уйти. Мысль о том, что она может, если захочет, даже сейчас подойти к комнате Элизабет и открыть дверь, присутствовала в ее мозгу болезненно и отдаленно, как детально разработанная гипотеза пытки. Она машинально передвигалась по комнате, зубы ее стучали.