Сначала это было просто. Критику следовало знать всего одно правило: все, что не недооценено, – переоценено. В это уравнение можно было подставить любой фильм, режиссера или актера и застолбить соответствующую позицию, принимая во внимание, конечно, что нечто может быть недооцененным вплоть до того момента, когда становится переоцененным, каковым остается до неизбежной встречной реакции, и тогда вновь становится недооцененным. Точки, в которой обожание или презрение культуры тонко сбалансированы, подвешены в совершенной пропорциональности, не существует; несколько лет назад я сам был недооценен и переоценен в одно и то же время. За пределами этой простейшей алгебры, признаюсь, был мимолетный период, когда – тайно, наивно – я лелеял надежду на что-то большее. Я надеялся, что в городе без политики, без личности, без смысла и без логики появится новый кинематограф, который я называл Кинематографом Истерии. Я был убежден, что этот тайный кинематограф формировался на протяжении всего двадцатого века, хотя никто этого не замечал, поскольку по своей природе он был рассеян и энтропичен и открывался лишь на аванпостах, представленных такими фильмами, как «В укромном месте», «Шанхайский жест», «Невеста Франкенштейна», «Место под солнцем», «Гильда», «Без ума от оружия», «Головокружение», «Одноглазые валеты», «Великолепие в траве», «Источник», «Маньчжурский кандидат» и «Пиноккио». Это фильмы, в которых совершенно нет смысла, – и которые мы понимаем до конца. Это фильмы, которые останутся, когда Америка совершенно лопнет по швам, кино, которое оторвется от своих якорей и шатко двинется по экрану Америки, который ничего не помнит. В эпоху, простроченную неуверенностью технического прогресса, финансовых переворотов и чумой смешанных телесных соков, когда мы паникуем настолько, что пускаем корни во все притворно узнаваемое – будь то работа, подруга, усердно исписанный календарь, телефонный справочник с обновленными междугородными кодами, – скрытое течение эпохи вытягивает нас к иррациональной истине, которую удовлетворяет лишь иррациональный кинематограф. В итоге такое кино пребывает где-то на дне души или же на самом верху – последний пронзительный выкрик истины за пределами слов и мысли, затрагивающий вопросы одержимости и искупления, находящиеся за пределами рациональных расчетов технологии или рациональной цены финансов или даже рационального растления чумы.
Только позднее я осознал, что такого кинематографа не будет по той же причине, по которой я изначально стал кинокритиком. С тем, как время и страсть истощаются до размера булавочной головки, публика начала понимать, что ей не нужно более подвергать себя подлинному переживанию искусства, что вместо этого она может гораздо быстрей и эффективней определять и синтезировать искусство, которое уже прошло обработку критической интерпретацией. Еще лучше, еще эффективней – когда второй критик откликается на замечания первого и искусство отстраняется вдвое; еще лучше, когда третий критик отвечает второму, оно отстраняется втрое. Когда мне стало ясно, что обозреватели, комментаторы и профессиональные наблюдатели всех мастей – это истинные волхвы новой эпохи, я также увидел, что с каждым новым экспоненциальным завихрением текущего культурного логарифма художник приближается к тому идеальному утопическому моменту, когда он или она исчезнет совсем. Ну, я не дурак. Как романист я чувствовал, что становлюсь все более бестелесным с каждым проходящим моментом.
Вот только... вот только через какое-то время скука, нагоняемая обозрением фильмов, которые невозможно было ни недооценить, ни переоценить, которые вообще не стоило оценивать, начала сводить меня с ума. И я не мог выбить его из головы, мой Кинематограф Истерии, когда на прошлой неделе засел писать рецензию на считавшийся утерянным, но восстановленный и вновь выходящий в прокат истерический немой шедевр «Смерть Марата» легендарного режиссера Адольфа Сарра, который снял этот фильм, когда ему было двадцать пять, и больше не снял ничего. Это была одна из моих лучших работ. На самом деле это, возможно, была лучшая рецензия, которую я когда-либо написал. Гениально анализируя структуру и монтаж, красноречиво иллюстрируя великолепную игру ведущей актрисы, я захватывающе теоретизировал о том, как вся история кино могла бы измениться, будь «Смерть Марата» по достоинству оценена, когда впервые вышла на экран; я даже процитировал интервью с Д. У. Гриффитом, в котором он признавал влияние «Смерти Марата» на его собственные работы. Словом, просмотр этого фильма был одним из самых светлых моментов моей карьеры кинокритика, уверял я читателей («незабываемые впечатления»), и в конце статьи я навязчиво вопрошал о том, что сталось с Сарром, который, без сомнения, был мертв. Я лишь надеюсь, заключал я, что он дожил до того дня, когда его видение было отмщено. При перечитывании это послесловие чуть не заставило меня прослезиться.