Выход был один — развезти зерно по печам колхозников. Так делали во время войны.
Первый мешок Михаил завез к Степану Андреяновичу — тут надежно. Один мешок он высыплет к себе, еще мешок можно к Марфе Репишной. А остальные два? В первый попавшийся дом не завезешь. За ночь так может усохнуть — полмешка не соберешь.
Как раз в это самое время у Нетесовых в избе прорезался огонек, и Михаил, наматывая на колеса свежий, нетронутый снег, свернул к их дому.
— Печь свободна? — спросил он, просовывая в дверь голову.
— Не видишь? — Марья, черная, как лихорадка, с горящей лучиной в зубах, снимала с печи сноп ячменя. Изба на время была превращена в овин.
Хозяин, судя по стуку, был на повети. Михаил решил поговорить насчет Лизки. Илья, как и в прошлом году, был назначен бригадиром на Ручьи. Пускай-ка возьмет сестру себе на заметку.
В темных сенцах на ощупь отыскал лесенку, поднялся на поветь.
Картина была знакомая. Илья при лучине, которой светила старшая дочка, обмолачивал сноп.
— Ну, как усовершенствованный комбайн? — беззлобно пошутил Михаил.
— Да, комбайн. — Илья повертел в руках отполированный до блеска цеп. — Я этим комбайном знаешь когда действовал? — Подумал — зря слова не скажет. — В двадцать седьмом.
«А мы всю войну так», — хотел было сказать Михаил, но смолчал.
Илья зашарил по карманам гимнастерки. Дырочки на груди еще светлые, не потемнели: больше года звенел своими доспехами.
— Валентина, — кивнул он дочке, — сбегай-ка за табаком.
— У меня есть, — сказал Михаил.
Но покурить не пришлось. На поветь втащилась Марья с новой партией сухих, пахучих снопов, и Илья застучал цепом.
О том, что надо было сказать Илье насчет Лизки, Михаил вспомнил, уже садясь на телегу. Но ему предстояло еще устроить два мешка, а кроме того, он был голоден как собака — с утра ничего не ел. И он махнул рукой. Пускай-ка она сама держится на своих ногах. На подпорах далеко не уйдешь.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Провеяв деревянной лопатой жито, Илья сгреб его в кучу, подмел веником вокруг — каждое зернышко выковырял из щелей меж половиц, — потом снял со стены большую берестяную коробку. Коробка, если насыпать ее с краями, весила ровно двенадцать килограммов. Но все же он не стал полагаться на мерку: каждую коробку взвесил на безмене. И так до трех раз. Затем еще отвесил пятнадцать килограммов. Домашний мешок, длинный и узкий, наполнился под завязку. Это налог.
Остальное зерно он ссыпал в кадку.
Хлеб на своем участке у них родился неплохо: поле у болота и жарой не прихватило. Но они начали есть его еще в первых числах августа и за два месяца основательно ополовинили. И сейчас, заметая остатки зерна, он думал о том, как будет жить Марья с ребятами эту зиму. Правда, сколько-то должны дать на трудодни, а трудодней они с Марьей выработали порядочно. Ну а вдруг ничего не дадут? Юг, по слухам, выгорел начисто — откуда-то должно государство брать хлеб.
Илья запер ворота на деревянный засов, затоптал огарок и спустился в избу.
Сыновья уже спали — убегались за день, — а Валя, его любимица и помощница, готовила уроки.
— Ешь! — рявкнула Марья на ребенка, которого кормила грудью. — Она, дьявол, зубов нету, а кусается — всю грудь мне искусала.
Ребенок заплакал.
— Ну еще! Поори — давно не орала. Мати с тобой и так света белого не видит.
Да, ребенок их связал. Когда забеременела жена, Илья обрадовался — давай еще одного солдата, а теперь хоть бы и вовсе его не было. Марье даже со скотного двора пришлось уйти.
Он сполоснул руки из рукомойника, достал со шкафа свою домашнюю канцелярию — берестяную плетенку с крышкой.
— Ну-ко, доча, пусти отца к столу.
В плетенке хранились разные бумаги: обязательства на поставку государству мяса, картофеля, зерна, яиц, шерсти и кожи, извещения на сельхозналог, самообложение, страховку, квитанции об уплате налогов. Еще тут были его довоенные грамоты за ударную и стахановскую работу на лесозаготовках, военный билет — запас первой очереди, старые довоенные билеты — осоавиахимовский, мопровский, стопка денежных переводов, которые он посылал домой с фронта — все до единого сохраняла Марья, — и орденские книжки. Сами ордена и медали лежали тут же, на дне плетенки. О них теперь он редко вспоминает, разве в такие вот минуты, когда разбирает бумаги, ну и еще когда на улице ветер: холодит, будто шилом тычет в проколы на гимнастерке поверх карманов.