Как ни был Гай опечален теми невзгодами, что за последнее время выпали на долю леди Барнаби, ему с легкостью удалось сохранить чувство меры. В конце концов, когда речь заходила о разного рода крайностях, творящихся в чужих землях — хаосе, потерях крова над головой, слепом бегстве с насиженных мест — Гай не мог не чувствовать, что сам он играет в более высокой лиге. Нет, даже не играет, а всего лишь следит за игрой: бессильный наблюдатель среди десятков тысяч других, что сидят на открытых трибунах, высоко вознесенных над игровым полем.
Всю неделю он с утра пораньше уезжал в Чипсайд, где уединялся в своем офисе, вооружившись кофе и четырьмя телефонами. Он набирал номера. Голос его приучился к рекламным интонациям благотворительности, к вкрадчивой лести добрых деяний. Деяния, добрыми не являющиеся, сплошь связаны с деньгами. Впрочем, добрые деяния — тоже. Но во всем, что касалось дел недобрых, Гай был полным невеждой — и осознавал это. Конечно, стоило только произнести слово «Индокитай», как тут же доносился вздох, вырывшийся у кого-то на другом конце телефонной линии, — через ушную раковину трубки он проникал в собственное твое внутреннее ухо. «Забудьте обо всем остальном, обо всех других местах, — с подъемом сказал его знакомый в «Индексе» — с таким подъемом, к которому Гай еще не успел подстроиться. — Забудьте о Западной Африке, о Туркменистане. Настоящая буря — там, в Индокитае. Полнейшее дерьмо». А у него и понятия о том не было. Ни у кого не было никакого понятия. Кажется, понятия не было вообще. Столкнувшись с этим и в смятении испытывая потребность совершить что-нибудь смелое и безрассудное, Гай вышел и купил сигарет, после чего продолжал набирать номера, неумело покуривая.
Почему он этим занимался? Как и у всякого другого, у Гая Клинча не было никакого аппетита к мрачным сенсациям. Как и всякий другой, он изо дня в день по горло насыщался ужасами во время завтрака, пока не окоченел от этого, не одурел от этого, — и с тех пор его ежедневная газета оставалась непрочитанной. Расширение сознания, революция средств связи — что ж, это было противодействием, контрреволюцией. Никто ничего не хотел знать… Почему я этим занимаюсь? — недоумевал он. Потому что это хорошо? Мысли — последовательные мысли — здесь обрывались. Гай так много раз прокручивал у себя в голове сцену своего обеда с Николь, что пленка истончилась, на ней появились щербины, царапины, рябь — и вопросы, вопросы, от которых мутнели усталые глаза. Он видел ее горло, ее движущиеся губы. Голос ее на звуковой дорожке оставался девственно чистым, сохраняя свой иностранный акцент, щепетильно-боязливый выговор. Она сказала, что в ней есть еврейская кровь. Когда Гай пытался точно определить, что его в ней привлекает, он думал не о грудях ее, не о сердце, но о крови, о том, как ее кровь ритмично притягивает его к себе. Что можно сделать с чьей-то кровью? Вдыхать ее запах, пить ее, омываться ею? Любить ее. Разделять ее. А может, свести все к покровительственности? В ней ведь всегда есть что-то неистовое, что-то животное. Не этого ли он искал? Не ее ли крови?
Хотя события в Индокитае происходили в пределах земного шара и двадцатого века, будучи при этом весьма типичными для них обоих, рассматривать их требовалось с астрономической точки зрения. Прежде всего, они были смутными, отдаленными, покрытыми глубочайшим мраком. «Опосредованная война» исказила все происходящее, когда обе стороны согласились (или — когда «обе стороны согласились») играть в свои игры в темноте. Выполнение этого условия было достигнуто очень быстро — благодаря провозглашенной, широко освещаемой и в прессе, и на телевидении политике уничтожения всех журналистов. Иностранные корреспонденты не могли более перепрыгивать из одной огневой точки в другую, оберегаемые подсунутыми под шляпные ленты карточками «ПРЕССА», чтобы потом рассылать по телексу свои репортажи, потягивая коктейли в садах, разбитых на крышах опаленных жарою «Хилтонов». В ответ на это невзыскательные телевизионщики нанимали джипы или подводы; изъеденные малярией репортеры с повернутыми войной мозгами выползали из опиумных курилен и подлатывали свою журналистскую независимость очередными репортажами; одноногие фотографы, в чьих котелках все еще сидели куски шрапнели дедушки Хо, стояли на приграничных дорогах, задирая кверху большие пальцы. Они — да, въезжали, но обратно уже не возвращались. Гай курил, щурился, тер глаза и недоумевал: в самом ли деле хоть кто-то способен за всем этим наблюдать?