164. Мы стоим в плохо освещенном коридоре перед дверью, которая, насколько я помню, всегда оставалась запертой. «Что ты держишь в этой запертой комнате?» – спрашивала я отца. «Там ничего нет, – обычно отвечал он, – там свален старый хлам и нет ничего, кроме сломанной мебели, к тому же ключ потерян». Сейчас я приказываю Хендрику открыть дверь. Он взламывает замок с помощью долота, потом бьет по двери своим молотком весом в сорок фунтов, пока косяк не раскалывается. Дверь открывается. С пола поднимается облако пыли. Пахнет холодными, усталыми кирпичами. Анна Маленькая приносит лампу. В дальнем углу мы видим двенадцать плетеных кресел из камыша, которые аккуратно составлены. Мы видим платяной шкаф, узкую кровать, умывальник с тазом и кувшином. Постель аккуратно застелена. Я хлопаю по ней, и пыль поднимается с серых подушек, с серых простыней. Всюду паутина. Они сделали комнату без окна, говорю я Хендрику.
165. Шкаф заперт. Хендрик открывает замок своим ножом. В шкафу полно одежды – печальной благородной одежды былых времен, которую мне так хотелось бы носить. Я вынимаю платье – белое, с широкими рукавами и высоким воротником, и прикладываю к Анне Маленькой. Она ставит лампу на пол и разглаживает платье на своем теле. Я помогаю ей раздеться. Я принимаю у нее прежнюю одежду и складываю на кровать. Она опускает глаза. Свет мерцает на ее бронзовых боках и грудях, для которых я не нахожу слов. Мое сердце учащенно бьется, когда я надеваю на нее платье через голову и застегиваю пуговицы на спине. Она не носит нижнее белье.
166. Хотя туфли ей узки, Анна Маленькая настаивает. Я надеваю их на нее, не застегивая пряжки. Она неуверенно поднимается и начинает ковылять, как ребенок. Она выводит нас из комнаты сюрпризов на веранду. Солнце садится, небо охвачено буйством Красок – оранжевых, красных и фиолетовых. Анна гордо расхаживает взад и вперед по веранде, привыкая к туфлям. Если бы только мы могли есть наши закаты, говорю я, мы все были бы сыты. Я стою бок о бок с Хендриком, наблюдая. Хендрик утратил свою обычную чопорность. Его рука задевает мой бок. Я не морщусь. Почему бы мне не прошептать ему что– нибудь – что-нибудь доброе, ласковое и забавное об Анне, почему бы не повернуться к нему, а ему – не наклониться ко мне, и я на короткое мгновение окажусь в «воздушной яме», которая является его личным пространством, пространством, которое, когда он стоит спокойно, как сейчас, наполнено его дыханием и его собственными запахами, и я вдыхаю – раз, два – столько, сколько времени говорю то, что намеревалась сказать, собственный воздух Хендрика, и впервые вдыхаю его с удовольствием, и запах мускуса, пота и дыма впервые не отталкивает меня. В конце концов, именно так пахнут люди в сельской местности, которые честно трудятся, потея под горячим солнцем, стряпая пищу, которую вырастили или убили, на огне, который разожгли собственными руками. Возможно, говорю я себе, я тоже буду так пахнуть, если изменю образ жизни. Я краснею из-за своего слабого запаха одинокой женщины, острого от истерии, этого терпкого запаха, как у лука или мочи. Разве он сможет когда-нибудь захотеть сунуть нос мне под мышку, как я – ему!
167. Анна Маленькая поворачивается, закончив свой променад, и улыбается нам. Я не вижу и следа ревности. Она знает, как крепко приковала к себе Хендрика. Они спят вместе, как муж и жена. У них свои супружеские секреты. В теплой темноте они лежат в объятиях друг у друга и беседуют обо мне. Хендрик говорит забавные вещи, и Анна хихикает. Он рассказывает ей о моей одинокой жизни, моих прогулках в одиночестве, о вещах, которые я делаю, когда думаю, что никто на меня не смотрит, о том, как я разговариваю сама с собой, о том, как у меня дергаются руки. Он пародирует мое сердитое бормотание. Потом он рассказывает ей о моем страхе перед ним, о резких словах, которые я говорю, чтобы удерживать его на расстоянии, о запахе страха, исходящем от меня, который он чувствует. Он рассказывает ей, что я делаю одна в постели. Он рассказывает ей, как я брожу по дому ночью. Он рассказывает ей, что мне снится. Он рассказывает ей, что мне нужно. Он рассказывает ей, что мне нужен мужчина, что мной нужно овладеть, превратить в женщину. Я – ребенок, говорит он ей, я старый ребенок, старый ребенок с затхлыми соками. Кто-то должен сделать меня женщиной, говорит он ей, кто-то должен сделать во мне дырку, чтобы выпустить старые соки. Должен ли я быть тем, кто это сделает, спрашивает он ее, – влезть в окно однажды ночью, и лечь с ней, и сделать ее женщиной, и выскользнуть до рассвета? Ты думаешь, она меня впустит? Притворится ли она, что это сон, и позволит, чтобы это случилось, или придется ее принудить? Смогу ли я проникнуть между этими тощими коленями? Потеряет ли она голову и закричит? Придется ли мне закрыть ей рот? Будет ли она тугой, сухой и неподдающейся до конца, как кожа? Проникну ли я в эту пыльную дырку лишь для того, чтобы из меня сделали желе тиски из костей? Или, может быть, она окажется мягкой, такой мягкой, как женщина, мягкой, как ты вот здесь? И Анна, тяжело дыша в темноте, прижимается к своему мужчине.