ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ ГЕКСАЭДРА,
ПРОДЕМОНСТРИРОВАННОЕ
ПО ВСЕМ ПРАВИЛАМ ГЕОМЕТРИИ
В УНИВЕРСИТЕТАХ И АКАДЕМИЯХ ЕВРОПЫ.
Под ним на месте обещанной рукописи значился список его вещей, пропавших при переезде в это сорочье гнездо, где он стал библиотекарем замка. А ниже — дюжина страниц с объяснениями, как при точном сочетании риска и арифметических правил можно выиграть в лотерею в Риме, Женеве или где-нибудь еще. Однако он никогда не пользовался предписаниями и не мог похвалиться крупными выигрышами.
Старик взял в руки кипу бумаг, словно белье для стирки, но вместо того чтобы убрать их в ящик или швырнуть под кровать, если там еще осталось место, прижал старые листы к груди и бросил их в остывший пепел. Потом зажег спичку и поднес ее к камину.
ПЫХ!
С какой жадностью разгорелся и набросился на них огонь! Синие и оранжевые губы поглощали чернила, мякоть бумаги, прекрасную линию тонких строк, нежные обращения по-французски и по-итальянски: «Unico Mio Vero Amico» [3], черный и красный сургуч. Он не без испуга понаблюдал с минуту и направился за новым топливом — любовными письмами, документами, написанными по-латыни, просьбами помочь деньгами, встретиться, выхлопотать какое-то место. Всевозможные счета, особенно много их было — сотни, тысячи! — от портных и виноторговцев. Все в огонь, и пусть жаркий дым взовьется из трубы в железные небеса Богемии! Старик обшарил буфеты, сундуки с отпечатками пальцев Вальдштейнов, карманы камзолов, которые не носил месяцами, а то и годами. Сливовые глаза Финетт блестели от света, и она покорно следовала за хозяином, словно завороженная пробудившейся в нем энергией. Вскоре комната согрелась, а он по-прежнему откапывал новые материалы для горящего камина. Рукопись под названием «Delle Passioni» [4], замасленный и пожелтевший экземпляр готенбургской газеты. Старый паспорт в Каталонию — «bon pour quinze jours» [5], — 1768. Вспомни Нину Бергонца, сказал он себе. Ее мать одновременно приходилась ей сестрой.
Почему он не сделал этого раньше, много лет назад? Старик чувствовал себя как воздухоплаватели, сбрасывавшие сумки с песком, чтобы их шары, их воздушные гондолы вновь смогли парить в небе. Он и сам некогда собирался перелететь через Альпы в Триест, а затем в Венецию. Думал о том, как проберется сквозь густой туман над венецианским заливом и будет расшвыривать сверху лепестки роз или засохшее собачье дерьмо. Мысль эта кружила ему голову в течение месяца. Но в ту пору дули северные ветры, и все крали у всех, и план не осуществился, подобно многим другим.
В огне сгорела дюжина стихотворных страниц, первая и единственная глава его великой «Истории Республики». Письма от Генриэтты, письма от Манон Балетти, либретто, предназначенное для композитора «Дона Жуана», но так ему и не отправленное. Криптограммы, воспоминания, дневники с записями снов и фантазий. Бумаги из прачечной. Рецепты фаршированных перцев и заливной свиной ноги. Ни конца, ни края! Его жизнь превратилась в бумагу, а сейчас он превратил бумагу в воздух, в шелковую, черную золу. И когда он решил, что жечь уже нечего, кроме старой газеты и мягкой, элегантной банкноты, денег столь же мертвых, как и отпечатанный на них король или император, то нашел засунутую в носки сапог для верховой езды — подарка нимфоманки герцогини Шартрской за излечение ее от прыщей — еще одну пачку писем, семь или восемь штук, перевязанных лентой ржавого цвета. Старик собирался их испепелить, но необъяснимая тревога заставила его помедлить и поднести письма к носу, верному органу, одному из немногих, не изменивших ему. Он принюхался, чихнул, раздул ноздри и уловил сквозь въевшийся запах старой, изношенной кожи аромат летнего жасмина, столь тонкий и нежный, что после очередного чиха — да и чиха ли? — после следующей ингаляции страсти тот исчез, будто лицо в облаке табачного дыма.
Старик вытащил из связки верхнее письмо, открыл его, затем перевернул, следуя глазами за аккуратным девичьим почерком до подписи внизу. Одна-единственная буква «М», высокая, как наперсток.
«Мсье, вы, конечно, обрадуетесь, узнав, что ваш попугай был снят с крыши дома пивовара в Саутуорке. И этот пивовар подарил его своей жене, толстой и веселой женщине…»
Он сжал в кулаке пергамент и скомкал его. В его сознании постепенно распустился тысячелистный бутон памяти. Образы Мари Шарпийон, ее матери, ее теток, ее бабушки (бедная женщина! да простит его Господь!), влетев в его душу подобно сверкающей пыльце, предстали перед ним так ясно, словно он видел их часом раньше, а не тридцать лет назад. Вместе с ними появились Жарба, и огромный человек-тень, и Гудар. И Лондон, город-улей, изувеченный синяками, жадный, ненасытный, перемоловший его и выплюнувший кости. О, какие страшные воспоминания, как опасны они были и как безжалостно дергали и сжимали его изношенное сердце…