* * *
…Короче, едут нынче в Сен-Тропез не для того, чтобы порхать от наслаждения к наслаждению, назначать тайные свидания в разных уголках пляжа или разных отелях: туда едут, чтобы, отужинав в ресторане «Х», перебраться в ресторан «Y», перейти из клуба № 1 в клуб № 2, чтобы ночью, покинув одну компашку, примкнуть к другой, а днем пошататься по магазинам. Кончилась жизнь счастливого охотника и покорной добычи – люди меняют кланы, воспроизводя то один бродячий сюжет, то другой. Все точно так, как в древнегреческой трагедии, но тут бульварного Еврипида вдохновляет социологизированный Фейдо:[12] любовь существует, лишь когда о ней судачат, пляж функционирует только как платные услуги, а стоимость желания обозначена в прейскуранте.
Сен-Тропез уже становится как бы преддверием Рино: супружеские пары едут туда разводиться, то бишь открыто досадить одному из супругов и сделать явным то, что в Париже было тайным. Измены и разрывы выставляют напоказ охотнее, чем счастье. Теперь тут по ночам царят уже не смех, не наслаждение, не любопытство, а своеобразное самолюбование, когда веселье, наслаждение, любопытство становятся показухой, притворством, мало-помалу скрывая истинное лицо этого общества – обуржуазившегося, кастового, провинциального, рассадника сплетен; таким стало (иначе и быть не могло) общество города, чьи герои наделены всеми правами, но не имеют ни одной обязанности. Во всяком случае обязанностей людей культурных: они оставляют на пляже бутылки из-под коки, швыряют стофранковые купюры под ноги официантам, стаканы – с балкона, ломая голову, что бы им такое-эдакое сотворить еще. Немцы, англичане, итальянцы сорят долларами, марками, лирами, швыряют их на голубой ковер Средиземного моря – того самого, где рыбы дохнут от бензина, пляжи замусорены еще до первого равноденствия, а отправляясь ночью прогуляться по бережку, приходится захватить коробку лейкопластыря. Мрачная картина – слов нет, но такой уж предстает она глазам тех двуногих, к коим принадлежу и я и кто, подобно мне самой, сбежал из этого розово-желтого города, некогда любимого нами и принадлежавшего нам. Теперь они либо поносят Сен-Тропез (как я сейчас), либо ностальгически извлекают из своей памяти, как фокусник кроликов из шляпы, яркие воспоминания молодости, уверяя, что теперь не то, что прежде.
В этой вавилонской деревне конфликт между поколениями туристов ныне настолько обострился, что приобретает комические формы. В некоторые мои повести нет-нет да и проскользнут воспоминания о старом красавчике – мишени для моих девчачьих колкостей. Теперь же, вглядевшись, увидишь не одного такого сорокалетнего пижона, склонного к язвительности, – он поправляет английский шейный платок на сорочке из дорогого тика, стоившей ему баснословных денег у «Сакса» в Нью-Йорке; когда он молодится, и если при этом не замечать его морщинистых щек и тик лица, память на мгновение извлекает портрет «того».
А какими глазами смотрит женщина лет сорока-пятидесяти на «молоденьких кошечек с выставленной напоказ грудью»: в них-де не чувствуется породы, они не умеют развлекаться, бедняжки… они начисто лишены вкуса… И, памятуя о своем опыте, эта еще озабочена тем, получают ли молодые удовольствие, занимаясь любовью, – такая вот, не лишенная пикантности, материнская забота.
* * *
Вот как можно было бы закончить мой рассказ. Акт четвертый, картина 5. Год 1999-й. Те же персонажи, только поседевшие и растолстевшие, взирают на сорокалетних сыновей, злословят по адресу своих двадцатилетних внуков и с ухмылкой язвительно заверяют, что, мол, да-да, нынешняя молодежь спешит жить и фригидность ей не грозит (типично старческая зловредность!).
Однако же такая малоприятная картина в финале моей трагикомедии о прошлом, настоящем и будущем Сен-Тропеза была бы полуправдой. Время идет, память же, слава богу, не сдвигается с места. И так же, как двадцать веков назад, сорокалетний римлянин, добравшись на своей колеснице до Остии, сокрушенно оглядывал эти берега, где в нескольких сотнях километров от него гречанка была обманута своим супругом, так и мы скорбим у края этой голубой чаши при мысли, что бессмертие нам не дано, а молодость быстротечна. Этот римлянин и эта гречанка – могли ли они вообразить, что море не перестанет плескаться у края кромки теплого песка, в котором утопают их ноги, солнце – вставать и садиться за горизонтом, удлиняя тени деревьев и домов, отбрасываемые на землю, даже если им больше не суждено увидеть все это и они перестанут дышать в унисон с биением своего сердца? Может статься, что это море, солнце, хвойный йодистый дух приносят особое, утонченное и странное наслаждение именно при мысли, что все это переживет человека на века!