Они говорили о картине весь вечер; у старого моста возле реки, под статуей Джиованни деле Банде Нере на фасаде Васари; во время раннего ужина в ресторанчике на другом берегу, откуда виднелся мост и музей Уффици, освещенные последними лучами солнца. Ольвидо все еще была очарована картиной. Она видела ее и раньше, однако никогда вплоть до этого дня не вглядывалась в нее пристально и ничего не замечала. Похоже на некий неведомый закон, воплощенный в реальность, говорила она. И такая насыщенная композиция, словно «Alegorнa sacra»[8] Беллини. Полнейший сюрреализм. Тайны ведут между собой неторопливую беседу, и мы в ней не участвуем. И ведь это всего лишь XV век, представь себе! Старые мастера знали такое, чего никто никогда не знал, они делали видимым невидимое. Ты обратил внимание на горы и скалы вдали? Они напоминают пейзажи конца XIX – Фридриха, Шиле, Клее. Интересно, как бы назвали эту картину в наши дни? Может быть, «Двусмысленный берег». Или лучше «Наглядная теология жесткой геологической топографии». Нечто в таком духе. Боже мой, Фольк! Как мы все заблуждаемся! По сравнению с подобной картиной фотография не стоит ломаного гроша. Живопись всесильна. Каждая хорошая картина приводила к написанию другой, еще не существующей; когда человеческая правда совпадала с художественной, двойственность исчезала. А если они разделялись, художнику приходилось выбирать между смирением или лукавством, используя свой талант, чтобы одно выдавать за другое. Поэтому «Фиваиде» присущи черты настоящего шедевра: аллегория предчувствий, которые станут явными только спустя долгое время. А теперь, Фольк, пожалуйста, подлей мне еще немного вина. Рассуждая, она ловко накручивала спагетти на вилку, вытирала губы салфеткой или смотрела на Фолька, и весь свет Ренессанса отражался в ее глазах. Через пять минут, добавила она, внезапно понизив голос, немного нагнувшись к нему и глядя на него дерзко и с вызовом, – локти на столе, пальцы переплетены, – мы отправимся в отель, займемся любовью и ты назовешь меня шлюхой. Понятно? Сейчас я с тобой, мы едим спагетти ровно в восьмидесяти пяти километрах от места, где я родилась. Кто бы ни написал эту картину – Старинна, Уччелло или кто-то другой, мне нужно одно – чтобы ты немедленно меня обнял, яростно и нежно и выключил счетчик в моем мозгу. Или сломал. Представь себе, ты очень красив, Фольк. И я как раз дошла до того состояния, когда француженка переходит на ты, шведка пытается разузнать, сколько кредитных карточек у тебя в кошельке, а американка интересуется, есть ли у тебя презерватив. Так что – она посмотрела на часы – идем в отель, если у тебя, конечно, нет других планов.
В тот вечер в последних лучах солнца они неторопливо возвращались по берегу Арно. Печальное закатное марево тосканской осени казалось срисованным с картины Клаудио де Ло-рена. А чуть позже в отеле – в распахнутых окнах виден город, от текущей под окном реки доносится шум воды, проходящей через запруду и бурлящей в узком русле, – они неторопливо и с наслаждением занимались любовью, ненадолго прерываясь, чтобы перевести дух, и через несколько минут снова набрасывались друг на друга. Сумрак комнаты рассеивался лишь слабым уличным светом, позволявшим Ольвидо краем глаза рассматривать их тени на противоположной стене. Один раз она встала и подошла к окну – и, глядя на облепленный лесами строгий темный фасад Сан-Фредиано-ин-Сестельо, произнесла единственную связную фразу, которую Фольк услышал в ту ночь: в наше время не существует женщин, на которых я бы мечтала быть похожей. Затем бесцельно прошлась по комнате – прекрасная и бесстыжая. Она любила наготу, любила разгуливать вот так, беззаботно, с изяществом, присущим ее утонченной породе и наработанным за годы работы моделью. В ту ночь, любуясь из постели ее совершенной статью грациозного животного, Фольк подумал, что этой женщине не требуется дневной свет. И ночью, и днем, одетая или обнаженная, она несла свет в себе, словно в ее теле был заключен переносной светильник, следующий за ней повсюду. Он размышлял об этом все утро следующего дня, глядя на спящую Ольвидо, на ее полуоткрытый рот и чуть нахмуренный лоб с болезненной морщинкой, как на фигурках севильских мадонн. Во Флоренции, месте столь необычном, да еще так близко от ее колыбели, Фольк осознал, что его любовь к Ольвидо Феррара не была исключительно физическим или интеллектуальным явлением. Его любовь была еще и эстетическим чувством – очарованием мягкими линиями, изгибами и всеми видимыми участками ее тела, вкрадчивыми движениями, так точно отражавшими ее неповторимую природу. В то утро, глядя на Ольвидо, спящую на мятых простынях в отеле, Фольк предчувствовал будущие муки ревности, которые до сих пор были незначительными и кратковременными: он ревновал ко всем, начиная от мужчин, которые беззастенчиво смотрят, как она разгуливает по музеям, улицам города и гостиным в домах, отражающихся в старых реках, до тех, кто видел ее некогда в прошлом. Он знал – она сама ему рассказывала, – что ее первыми любовниками был и фотограф, работавший с моделями, и модельер-бисексуал. Фольк узнал об этом неожиданно, против своей воли; Ольвидо упомянула о них к слову, он сам ни о чем таком не спрашивал. Она обмолвилась как бы случайно и пристально посмотрела на него, а он после недолгого молчания заговорил о чем-то другом. Однако откровенность Ольвидо пробудила в Фольке – такое с ним в то время еще случалось – холодную ярость, необъяснимую и иррациональную. Он никогда не возвращался к тому, что услышал от нее в тот день, и не рассказывал ей о собственных любовных приключениях – разве что в шутку или случайно; так было однажды, когда, обнаружив, что ее хорошо знали в некоторых лучших европейских и нью-йоркских ресторанах и отелях, он в шутку заметил, что в таком случае его, возможно, еще помнят в лучших борделях Азии, Африки и Латинской Америки. Значит, ответила Ольвидо, ты у меня в долгу, так и знай. Она была на удивление прозорлива: могла видеть самую суть произведений искусства и людей. Как никто другой умела слушать тишину и молчание собеседника, вникая в них, словно прилежная ученица перед доской, где учитель только что написал сложную задачу. Любое молчание она словно разбирала на составные части, как часовщик – механизм часов. Вот почему она без труда угадывала досаду и беспокойство Фолька – по внезапному напряжению его мышц, выражению глаз, по тому, как он ее целовал или, наоборот, отстранял от себя. Все вы, мужчины, на удивление недалеки, говорила она, внезапно озвучивая то, о чем он молчал. Даже самые хитрые. Я этого просто не выношу. Терпеть не могу, когда со мной спят, думая о тех, с кем я спала раньше или с кем пересплю когда-нибудь потом.